Большие надежды о чем. Роман Чарльза Диккенса «Большие Надежды»

Подписаться
Вступай в сообщество «shango.ru»!
ВКонтакте:

Мне исполнилось двадцать три года, и прошла неделя со дня моего рожденья, а я так и не слышал больше ни одного слова, которое могло бы пролить свет на мои надежды. Мы уже год с лишним как съехали из Подворья Барнарда и теперь жили в Тэмпле, в Гарден-Корте, у самой реки.

С некоторого времени мои занятия с мистером Попетом прекратились, но отношения наши оставались самыми дружескими. При всей моей неспособности заняться чем-нибудь определенным, - а мне хочется думать, что она объяснялась беспокойством и полной неосведомленностью относительно моего положения и средств к существованию, - я любил читать и неизменно читал по нескольку часов в день. Дела Герберта понемногу шли на лад, у меня же все обстояло так, как я описал в предыдущей главе.

Накануне Герберт уехал по делам в Марсель. Я был один и тоскливо ощущал свое одиночество. Не находя себе места от тревоги, устав без конца ждать, что завтра или через неделю что-то прояснится, и без конца обманываться в своих ожиданиях, я сильно скучал по веселому лицу и бодрой отзывчивости моего друга.

Погода стояла ужасная: бури и дождь, бури и дождь, и грязь, грязь, грязь по щиколотку на всех улицах... День за днем с востока наплывала на Лондон огромная тяжелая пелена, словно там, на востоке, скопилось ветра и туч на целую вечность. Ветер дул так яростно, что в городе с высоких зданий срывало железные крыши; в деревне с корнем выдирало из земли деревья, уносило крылья ветряных мельниц; а с побережья приходили невеселые вести о кораблекрушениях и жертвах. Неистовые порывы ветра перемежались с ливнями, и минувший день, конец которого я решил просидеть за книгой, был самым ненастным из всех.

Многое с тех пор изменилось в этой части Тэмпла, - теперь она уже не так пустынна и не так обнажена со стороны реки. Мы жили на верхнем этаже крайнего дома, и в тот вечер, о котором я пишу, ветер, налетая с реки. сотрясал его до основания, подобно пушечным выстрелам или морскому прибою. Когда ветром швыряло в оконные стекла струи дождя и я, взглядывая на них, видел, как трясутся рамы, мне казалось, что я сижу на маяке, среди бушующего моря. Временами дым из камина врывался в комнату, словно не решаясь выйти на улицу в такую ночь, а когда я отворил дверь и заглянул в пролет лестницы, на площадках задуло фонари; когда же я, заслонив лицо руками, прильнул к черному стеклу окна (даже приоткрыть окно при таком дожде и ветре нечего было и думать), то увидел, что и во дворе все фонари задуло, что на мостах и на берегу они судорожно мигают, а искры от разведенных на баржах костров летят по ветру, как докрасна раскаленные брызги дождя.

Я положил часы перед собой на стол с тем, чтобы читать до одиннадцати. Не успел я закрыть книгу, как часы на соборе св. Павла и на множестве церквей в Сити - одни забегая вперед, другие в лад, третьи с запозданием - стали отбивать время. Шум ветра диковинно искажал их бой, и, пока я прислушивался, думая о том, как ветер хватает и рвет эти звуки, на лестнице раздались шаги.

Почему я вздрогнул и, холодея от ужаса, подумал о моей умершей сестре, не имеет значения. Минута безотчетного страха миновала, я снова прислушался и услышал, как шаги, поднимаясь, неуверенно нащупывают ступени. Тут я вспомнил, что фонари на лестнице не горят, и, взяв лампу со стола, вышел на площадку. Свет моей лампы, видимо, заметили, потому что все стихло.

Есть кто-нибудь внизу? - крикнул я, перегнувшись через перила.

Какой этаж вам нужно?

Верхний. Мистер Пип.

Это я. Что-нибудь случилось?

Я держал лампу над пролетом лестницы, и свет ее наконец упал на человека. Лампа была с абажуром, удобная для чтения, но она давала лишь очень небольшой круг света, так что человек оказался в нем всего на мгновение.

За это мгновение я успел увидеть лицо, совершенно мне незнакомое, и обращенный кверху взгляд, в котором читалась непонятная радость и умиление от встречи со мной.

Передвигая лампу по мере того как человек поднимался, я разглядел, что одежда на нем добротная, но грубая - под стать путешественнику с морского корабля. Что у него длинные седые волосы. Что от роду ему лет шестьдесят. Что это мускулистый мужчина, еще очень крепкий, с загорелым, обветренным лицом. Но вот он одолел последние две ступеньки, лампа уже освещала нас обоих, и я остолбенел от изумления, увидев, что он протягивает мне руки.

Простите, по какому вы делу? - спросил я его.

По какому делу? - переспросил он, останавливаясь. - Ага. Да. С вашего разрешения, я изложу мое дело.

Хотите зайти в комнату?

Да, - ответил он. - Я хочу зайти в комнату, мистер.

Вопрос мой был задан не слишком приветливо, потому что меня сердило выражение счастливой уверенности, не сходившее с его лица. Оно сердило меня, ибо он, казалось, ждал отклика с моей стороны. Все же я провел его в комнату и, поставив лампу на стол, сколько мог вежливо попросил объяснить, что ему нужно.

Он огляделся по сторонам с очень странным видом, явно дивясь и одобряя, но так, словно он сам причастен ко всему, чем любуется, - потом снял толстый дорожный плащ и шляпу. Теперь я увидел, что голова у него морщинистая и плешивая, а длинные седые волосы растут только по бокам. Но ничего такого, что объяснило бы его появление, я не увидел. Напротив, в следующую минуту он опять протянул мне обе руки.

Что это значит? - спросил я, начиная подозревать, что имею дело с помешанным.

Он отвел от меня глаза и медленно потер голову правой рукой.

Нелегко это перенести человеку, - сказал он низким, хриплым голосом, - когда столько времени ждал, да столько миль проехал; но ты здесь не виноват - здесь ни ты, ни я не виноваты. Минут через пять я все скажу. Подожди, пожалуйста, минут пять.

Он опустился в кресло у огня и прикрыл лицо большими, темными, жилистыми руками. Я внимательно посмотрел на него и слегка отодвинулся; но я его не узнал.

Тут поблизости никого нет, а? - спросил он, оглядываясь через плечо.

Почему это интересует вас, чужого человека, явившегося ко мне в такой поздний час?

А ты, оказывается, бедовый! - ответил он, покачивая головой так ласково, что я окончательно растерялся и обозлился. - Это хорошо, что ты вырос такой бедовый! Только ты лучше меня не трогай, не то после пожалеешь.

Я уже оставил намерение, которое он успел угадать, потому что теперь я знал, кто это! Ни одной его черты в отдельности я еще не мог припомнить, но я знал, кто это! Если бы ветер и дождь развеяли годы, отделявшие меня от прошлого, смели все предметы, заслонившие прошлое, и унесли нас на кладбище, где мы впервые встретились при столь непохожих обстоятельствах, я и то не признал бы моего каторжника с такой уверенностью, как сейчас, когда он сидел у моего камина. Ему не было нужды доставать из кармана подпилок; не было нужды снимать с шеи платок и повязывать им голову; не было нужды обхватывать себя руками и, пожимаясь, словно от холода, прохаживаться по комнате, выжидательно поглядывая на меня. Я узнал его раньше, чем он прибегнул к этим подсказкам, хотя еще за минуту мне казалось, что я даже отдаленно не подозреваю, кто он такой.

Он вернулся к столу и опять протянул мне обе руки. Не зная, что делать - от изумления голова у меня шла кругом, - я неохотно подал ему свои. Он крепко сжал их, поднес к губам, поцеловал и не сразу выпустил.

Ты поступил благородно, мой мальчик, - сказал он. - Молодчина, Пип! Я этого не забыл!

Поняв по его изменившемуся выражению, что он собирается меня обнять, я уперся рукой ему в грудь и отстранил его.

Нет, - сказал я. - Не надо! Если вы благодарны мне за то, что я сделал, когда был ребенком, я надеюсь, что в доказательство своей благодарности вы постарались исправиться. Если вы пришли сюда благодарить меня, так не стоило трудиться. Не знаю, как вам удалось меня разыскать, но вами, очевидно, руководило хорошее чувство, и я не хочу вас отталкивать; только вы, разумеется, должны понять, что я...

Столько необъяснимого было в его пристальном взгляде, что слова замерли у меня на губах.

Ты сказал, - заметил он, после того как мы некоторое время молча смотрели друг на друга, - что я, разумеется, должен понять. Что же именно я, разумеется, должен понять?

Что теперь, когда все так изменилось, я отнюдь не стремлюсь возобновить наше давнишнее случайное знакомство. Мне приятно думать, что вы раскаялись и стали другим человеком. Мне приятно выразить вам это. - Мне приятно, что вы пришли поблагодарить меня, раз я, по вашему мнению, заслуживаю благодарности. Но, однако ж, дороги у нас с вами разные. Вы промокли, и вид у вас утомленный. Хотите выпить чего-нибудь перед тем, как уйти?

Он уже снова набросил платок себе на шею и стоял, покусывая его конец и не сводя с меня настороженного взгляда.

Пожалуй, - ответил он, все не сводя с меня взгляда и не выпуская платка изо рта. - Пожалуй, да, спасибо, я выпью перед тем как уйти.

На столике у стены стоял поднос с бутылками и стаканами. Я принес его к камину и спросил моего гостя, что он будет пить. Он молча, почти не глядя, указал на одну из бутылок, и я стал готовить грог. При этом я старался, чтобы рука у меня не дрожала, но оттого, что он все время смотрел на меня, откинувшись в кресле и сжимая в зубах длинный, измятый конец шейного платка, о котором он, как видно, совсем забыл, - совладать с рукой мне было очень трудно. Когда я наконец протянул ему стакан, меня поразило, что глаза у него полны слез.

До сих пор я даже не присаживался, чтобы показать, что жажду поскорее закрыть за ним дверь. Но при виде его смягчившегося лица я смягчился, и мне стало совестно.

Надеюсь, вы не сочтете мои слова слишком резкими, - сказал я, поспешно наливая грога во второй стакан и придвигая себе стул. - Я не хотел вас обидеть и прошу прощенья, если сделал это невольно. За ваше здоровье, и желаю вам счастья!

Когда я поднес стакан к губам, он бросил удивленный взгляд на конец платка, который упал ему на грудь, чуть только он открыл рот, и протянул мне руку. Я пожал ее, и тогда он выпил, а потом провел рукавом по глазам и по лбу.

Чем вы занимаетесь? - спросил я его.

Разводил овец, разводил рогатый скот, еще много чего пробовал, - сказал он, - там, в Новом Свете, за много тысяч миль бурного моря.

Надеюсь, вы преуспели в жизни?

Я замечательно преуспел. Были и другие, что вместе со мной уехали и тоже преуспели, но до меня им далеко. Обо мне там слава идет.

Я рад это слышать.

Это хорошо, что ты так говоришь, мой милый мальчик.

Не потрудившись задуматься над этими словами и над тем, каким тоном они были произнесены, я обратился к предмету, о котором только что вспомнил.

Когда-то вы послали ко мне одного человека, - сказал я. - Вы его видели после того, как он исполнил ваше поручение?

Не видел ни разу. И не мог увидеть.

Он нашел меня и отдал мне те два билета по фунту стерлингов. Вы ведь знаете, я был тогда бедным мальчиком, а для бедного мальчика это было целое состояние. Но с тех пор я, как и вы, преуспел в жизни, и теперь я прошу вас взять эти деньги обратно. Вы можете отдать их какому-нибудь другому бедному мальчику. - Я достал кошелек.

Он смотрел, как я кладу кошелек на стол и открываю его, смотрел, как я вытаскиваю один за другим два кредитных билета. Они были новенькие, чистые, я расправил их и протянул ему. Не переставая смотреть на меня, он сложил их вместе, согнул в длину, перекрутил разок, поджег над лампой и бросил пепел на поднос.

А теперь я возьму на себя смелость спросить, - сказал он, улыбаясь так, словно хмурился, и хмурясь так, словно улыбался, - каким же образом ты преуспел с тех пор, как мы с тобой беседовали на пустом холодном болоте?

Каким образом?

Вот именно.

Он допил стакан, поднялся и стал у огня, положив тяжелую темную руку на полку камина. Одну ногу он поставил на решетку, чтобы обсушить и согреть ее, и от мокрого башмака пошел пар; но он не глядел ни на башмак, ни на огонь, он упорно глядел на меня. И только теперь меня стала пробирать дрожь.

Я раскрыл рот, но губы мои шевелились беззвучно, пока я наконец не заставил себя проговорить (хотя и не очень явственно), что мне предстоит унаследовать состояние.

А разрешено будет презренному кандальнику спросить, что это за состояние?

Я пролепетал:

Не знаю.

А разрешено будет презренному кандальнику спросить, чье это состояние?

Я снова пролепетал:

Не знаю.

А ну-ка, попробую я угадать, - сказал каторжник, - сколько ты получаешь в год с тех пор, как достиг совершеннолетия! Какая, к примеру, первая цифра - пять?

Чувствуя, что сердце у меня стучит, как тяжелый молот в руках сумасшедшего, я встал с места и, опершись на спинку стула, растерянно уставился на своего собеседника.

Опять же, насчет опекуна, - продолжал он. - Скорее всего, был у тебя до двадцати одного года опекун или вроде того. Может, стряпчий какой-нибудь. Как, к примеру, первая буква его фамилии? Что, если Д?

Словно яркая вспышка вдруг озарила мой мир, и столько разочарований, унижений, опасностей, всевозможных последствий нахлынуло на меня, что, захлестнутый их потоком, я едва мог перевести дыхание.

Вообрази, - заговорил он снова, - что доверитель этого стряпчего, у которого фамилия начинается на Д, а если уж говорить до конца, так, может быть, Джеггерс, - вообрази, что он прибыл морем в Портсмут, высадился там и захотел тебя навестить. Ты вот давеча сказал: "Не знаю, как вам удалось меня разыскать". Так как же мне удалось тебя разыскать, а? Да очень просто: из Портсмута я написал одному человеку в Лондон и узнал твой адрес. Как этого человека зовут? Да Уэммик!

Под страхом смерти я и то не мог бы вымолвить ни слова. Я стоял, одной рукой опираясь на спинку стула, а другую прижав к груди, которая, казалось, вот-вот разорвется, - стоял, растерянно уставившись на него, а потом судорожно вцепился в стул, потому что комната поплыла и закружилась. Он подхватил меня, усадил на диван, прислонил к подушкам и опустился передо мной на одно колено, так, что его лицо, теперь отчетливо всплывшее в моей памяти и наводившее на меня ужас, оказалось совсем близко к моему.

Да, Пип, милый мой мальчик, это я сделал из тебя джентльмена! Я, и никто другой! Еще тогда я поклялся, что как заработаю гинею - ты эту гинею получишь. А позднее поклялся, что как наживусь да разбогатею - разбогатеешь и ты. Мне солоно приходилось - я не жаловался, лишь бы тебе жилось сладко. Работал не покладая рук, лишь бы тебе не работать. Ну и что же, милый мальчик? Думаешь, я для того это говорю, чтобы ты ко мне благодарность чувствовал? Ничуть. А для того я это говорю, чтобы ты знал: загнанный, шелудивый пес, которому ты жизнь сохранил, так возвысился, что из деревенского мальчишки сделал джентльмена, и этот джентльмен - ты, Пип!

Отвращение, которое я испытывал к этому человеку, ужас, который он мне внушал, гадливость, которую вызывало во мне его присутствие, не были бы сильнее, если бы я видел перед собой самое страшное чудовище.

Слушай меня, Пип. Я тебе все равно что родной отец. Ты мой сын, ты мне дороже всякого сына. Я деньги копил - все для тебя. Когда меня нарядили на дальние пастбища стеречь овец и лица-то вокруг меня были только овечьи, так что я и забыл, какое человеческое лицо бывает, - я и тогда тебя видел. Сидишь, бывало, в сторожке, обедаешь либо ужинаешь и вдруг уронишь нож - вот, мол, мой мальчик смотрит на меня, как я ем и пью. Я тебя там сколько раз видел так же ясно, как на тех гнилых болотах, и всякий раз говорил: "Разрази меня бог", - и из сторожки выходил, чтобы под открытым небом это сказать: "Вот кончится мой срок, да наживу я денег, сделаю из мальчика джентльмена". И сделал. Ты только посмотри на себя, мой мальчик! Посмотри на свои хоромы - такими и лорд не погнушается. Да что там лорд! Ты с твоими деньгами всякого лорда за пояс заткнешь!

Упиваясь своим торжеством и к тому же помня, что я был близок к обмороку, он не обращал внимания на то, как я воспринимаю его слова. Лишь в этом и была для меня капля утешения.

Ты только взгляни, - продолжал он, доставая у меня из кармана часы и поворачивая перстень на моем пальце камнем к себе, хотя я весь сжался от его прикосновения, как при виде змеи, - золотые часы, да какие прекрасные: это ли не к лицу джентльмену! А тут - бриллиант, весь обсыпанный рубинами: это ли не к лицу джентльмену! Взгляни на свое белье - тонкое да нарядное. Взгляни на свою одежду - лучшей не сыскать! А книги! - Он обвел глазами комнату. - Вон их сколько на полках, сотни! И ведь ты их читаешь? Знаю, знаю, когда я пришел, ты как раз их читал. Ха-ха-ха! Ты и мне их почитаешь, мой мальчик! А если они на иностранных языках и я ни слова не пойму, - все равно, я еще больше буду тобой гордиться.

Он снова поднес мои руки к губам, и у меня мороз пробежал по коже.

Ты не утруждай себя, Пип, не разговаривай, - сказал он, после того как опять провел рукавом по глазам и по лбу, а в горле у него что-то булькнуло - я хорошо помнил этот звук! - и стал мне еще отвратительнее тем, что говорил так серьезно. - Самое лучшее тебе помолчать, мой мальчик. Ты ведь не ждал этого годами, как я; не готовился задолго, как я. Но неужто ты ни разу не подумал, что это я все сделал?

Нет, нет, нет, - отвечал я. - Ни разу!

Вот видишь, а это я, и никто другой. И ни одна живая душа про то не знала, кроме меня и мистера Джеггерса.

И больше никого не было? - спросил я.

Нет, - сказал он, удивленно вскинув глазами, - кому же еще быть? Ох, мальчик ты мой, какой же ты стал красивый! Ну, а карие глазки тоже есть? Есть где-нибудь карие глазки, по которым ты вздыхаешь?

Ах, Эстелла, Эстелла!

Они достанутся тебе, мой мальчик, чего бы это ни стоило. Я не говорю, такой джентльмен, как ты, да еще образованный, и сам может за себя постоять; ну а с деньгами оно легче! Давай я тебе доскажу, что начал, мой мальчик. С этой вот сторожки, где я овец стерег, у меня завелись деньги (мне их хозяин-скотовод оставил, когда умирал, он был из таких же, как я), потом кончился мой срок, и начал я помаленьку кое-что делать от себя. За что бы я ни брался, все про тебя думал. Возьмешься, бывало, за что-нибудь новое и скажешь: "Будь я трижды проклят, если это не для мальчика!" И мне во всем везло на удивление. Я уже говорил тебе, обо мне там слава идет. Те самые деньги, что мне хозяин оставил, и те, что я в первые годы заработал, я и отослал в Англию мистеру Джеггерсу - все для тебя, это он тогда по моему письму за тобой приехал.

Ах, если бы он не приезжал! Если б оставил меня в кузнице - пусть не вполне довольным своей судьбой, но насколько же более счастливым!

И это было мне наградой, мой мальчик, - знать про себя, что я ращу джентльмена. Пусть я ходил пешком, а колонисты разъезжали на чистокровных лошадях, обдавая меня пылью; я что думал? А вот что: "Я ращу джентльмена почище, чем вы все вместе взятые!" Когда они говорили друг дружке: "Везти-то ему везет, а только он еще недавно был каторжником и сейчас невежда, грубый человек", я что думал? А вот что: "Ладно, пусть я не джентльмен и неученый, зато у меня свой джентльмен есть. У вас есть земли да стада; а есть ли у кого-нибудь из вас настоящий лондонский джентльмен?" Этим я себя все время поддерживал. И все время помнил, что когда-нибудь обязательно приеду, и увижу моего мальчика, и откроюсь ему как самому родному человеку.

Он положил руку мне на плечо. Я содрогнулся при мысли, что рука эта, возможно, запятнана кровью,

Мне не легко было уехать из тех краев, Пип, и не безопасно. Но я своего добивался, и чем труднее оно было, тем сильнее я добивался, потому что я все обдумал и крепко все решил, И вот наконец я здесь. Милый мой мальчик, я здесь!

Я пробовал собраться с мыслями, но голова у меня не работала. Мне все время казалось, что я слушаю не столько этого человека, сколько шум дождя и ветра; даже сейчас я не мог отделить его голос от этих голосов, хотя они продолжали звучать, когда он умолк.

Где ты меня устроишь? - спросил он через некоторое время. - Надо меня где-нибудь устроить, мой мальчик.

Ночевать? - спросил я.

Да. И высплюсь же я сегодня, - ты подумай, сколько месяцев меня носило да швыряло по морям!

Моего друга, с которым я живу, сейчас нет в городе, - сказал я, вставая с дивана, - ложитесь в его комнате.

Он и завтра не вернется?

Нет, - несмотря на все мои старания, я говорил как во сне, - и завтра не вернется.

Потому что, видишь ли, милый мальчик, - сказал он, понизив голос и внушительно уперев свой длинный палец мне в грудь, - необходимо соблюдать осторожности.

Я не понимаю. Осторожность?

Ну да. Не то, клянусь богом, смерть!

Почему смерть?

Меня выслали-то пожизненно. Для меня возвращение - смерть. Больно много народу возвращалось за последнее время, и мне, если поймают, не миновать виселицы.

Только этого еще недоставало! Мало того, что несчастный годами ковал мне цепи из своего несчастного золота и серебра, он еще рискнул головой, чтобы приехать ко мне, и теперь его жизнь была в моих руках! Если бы я питал к нему не отвращение, а любовь; если бы он мне внушал не чувство гадливости, а глубочайшую нежность и восхищение - мне и то не могло бы быть хуже. Напротив, это было бы лучше, потому что тогда я естественно и от всего сердца старался бы уберечь его от опасности.

Первой моей заботой было затворить ставни, чтобы с улицы не приметили свет, а потом я затворил и запер двери. Пока я был этим занят, он, стоя у стола, пил ром и закусывал печеньем, и, глядя на него, я снова видел моего каторжника за едой на болоте. Я, кажется, ждал, что он вот-вот нагнется и начнет пилить себе ногу.

Заглянув в комнату Герберта и удостоверившись, что входная дверь там заперта и попасть оттуда на лестницу можно только через ту комнату, где мы беседовали, я спросил моего гостя, сейчас ли он хочет лечь. Он ответил утвердительно, но добавил, что утром хотел бы надеть смену моего "джентльменского" белья. Я достал белье и положил возле постели, и опять мороз пробежал у меня по коже, когда он, прощаясь со мной на ночь, опять стал трясти мне руки.

Наконец я кое-как отделался от него, а потом подбросил угля в огонь и уселся у камина, не решаясь лечь спать. Еще час, а может быть и больше, полное оцепенение не давало мне думать; и только когда я стал думать, мне постепенно стало ясно, что я погиб и что корабль, на котором я плыл, разлетелся в щепы.

Намерения мисс Хэвишем относительно меня - пустая игра воображения; Эстелла вовсе не предназначена мне; в Сатис-Хаус меня только терпели, в пику жадным родственникам, как куклу с заводным сердцем, чтобы упражняться на ней за неимением других жертв, - вот первые жгучие уколы, которые я ощутил. Но самую глубокую, самую острую боль причинила мне мысль, что ради каторжника, повинного бог знает в каких преступлениях и рискующего тем, что его увезут из этой вот комнаты, где я сидел и думал, и повесят у ворот Олд-Бейли, - ради такого человека я покинул Джо.

Теперь ничто не могло бы заставить меня вернуться к Джо, вернуться к Бидди, - потому, вероятно, что сознание того, как позорно я вел себя по отношению к ним, было сильнее любых доводов. Никакая мудрость в мире не могла бы дать мне того утешения, какое сулила их преданность и душевная простота; но никогда, никогда, никогда мне не искупить своей вины перед ними.

В вое ветра, в шуме дождя мне то и дело чудилась погоня. Два раза я мог бы поклясться, что слышал стук и шепот у входной двери. Поддавшись этим страхам, я не то вспомнил, не то вообразил, что появлению моего гостя предшествовали таинственные знамения. Что за последний месяц мне попадались на улице люди, в которых я находил сходство с ним. Что случаи эти учащались по мере того, как он приближался к берегам Англия. Что каким-то образом его грешная душа посылала ко мне этих вестников, и вот теперь, в эту бурную ночь, он сдержал слово и пришел ко мне.

В эти мысли врывались воспоминания о том, каким неистовым он показался когда-то моим детским глазам; как второй каторжник снова и снова повторял, что этот человек хотел его убить; какой он был страшный во время драки в канаве, когда терзал своего противника, как дикий зверь. В тусклом свете камина из этих воспоминаний родился смутный страх - безопасно ли оставаться взаперти с ним вдвоем, в эту глухую, ненастную ночь. Страх ширился, пока не заполнил всю комнату, и наконец я не выдержал - взял свечу и пошел взглянуть на моего жуткого постояльца.

Он обвязал голову платком, и лицо его во сне было сурово и хмуро. Но хотя на подушке рядом с ним лежал пистолет, он спал, и спал спокойно. Убедившись в этом, я тихонько вынул из двери ключ и запер ее снаружи, прежде чем опять усесться у огня. Постепенно я съехал со стула и очутился на полу. Когда я проснулся после короткого сна, в котором ощущение моего несчастья ни на минуту не покидало меня, церковные часы в Сити били пять, свечи догорели, огонь в камине погас, а от дождя и ветра непроглядная тьма за окном казалась еще чернее.

На этом кончается вторая пора надежд Пипа.

Чарльз Диккенс

БОЛЬШИЕ НАДЕЖДЫ

Фамилия моего отца была Пиррип, мне дали при крещении имя Филип, а так как из того и другого мой младенческий язык не мог слепить ничего более внятного, чем Пип, то я называл себя Пипом, а потом и все меня стали так называть.

О том, что отец мой носил фамилию Пиррип, мне достоверно известно из надписи на его могильной плите, а также со слов моей сестры миссис Джо Гарджери, которая вышла замуж за кузнеца. Оттого, что я никогда не видел ни отца, ни матери, ни каких-либо их портретов (о фотографии в те времена и не слыхивали), первое представление о родителях странным образом связалось у меня с их могильными плитами. По форме букв на могиле отца я почему-то решил, что он был плотный и широкоплечий, смуглый, с черными курчавыми волосами. Надпись «А также Джорджиана, супруга вышереченного» вызывала в моем детском воображении образ матери - хилой, веснушчатой женщины. Аккуратно расположенные в ряд возле их могилы пять узеньких каменных надгробий, каждое фута в полтора длиной, под которыми покоились пять моих маленьких братцев, рано отказавшихся от попыток уцелеть во всеобщей борьбе, породили во мне твердую уверенность, что все они появились на свет, лежа навзничь и спрятав руки в карманы штанишек, откуда и не вынимали их за все время своего пребывания на земле.

Мы жили в болотистом крае близ большой реки, в двадцати милях от ее впадения в море. Вероятно, свое первое сознательное впечатление от окружающего меня широкого мира я получил в один памятный зимний день, уже под вечер. Именно тогда мне впервые стало ясно, что это унылое место, обнесенное оградой и густо заросшее крапивой, - кладбище; что Филип Пиррип, житель сего прихода, а также Джорджиана, супруга вышереченного, умерли и похоронены; что малолетние сыновья их, младенцы Александер, Бартоломью, Абраам, Тобиас и Роджер, тоже умерли и похоронены; что плоская темная даль за оградой, вся изрезанная дамбами, плотинами и шлюзами, среди которых кое-где пасется скот, - это болота; что замыкающая их свинцовая полоска - река; далекое логово, где родится свирепый ветер, - море; а маленькое дрожащее существо, что затерялось среди всего этого и плачет от страха, - Пип.

А ну, замолчи! - раздался грозный окрик, и среди могил, возле паперти, внезапно вырос человек. - Не ори, чертенок, не то я тебе горло перережу!

Страшный человек в грубой серой одежде, с тяжелой цепью на ноге! Человек без шапки, в разбитых башмаках, голова обвязана какой-то тряпкой. Человек, который, как видно, мок в воде и полз по грязи, сбивал и ранил себе ноги о камни, которого жгла крапива и рвал терновник! Он хромал и трясся, таращил глаза и хрипел и вдруг, громко стуча зубами, схватил меня за подбородок.

Ой, не режьте меня, сэр! - в ужасе взмолился я. - Пожалуйста, сэр, не надо!

Как тебя звать? - спросил человек. - Ну, живо!

Пип, сэр.

Как, как? - переспросил человек, сверля меня глазами. - Повтори.

Пип. Пип, сэр.

Где ты живешь? - спросил человек. - Покажи!

Я указал пальцем туда, где на плоской прибрежной низине, в доброй миле от церкви, приютилась среди ольхи и ветел наша деревня.

Посмотрев на меня с минуту, человек перевернул меня вниз головой и вытряс мои карманы. В них ничего не было, кроме куска хлеба. Когда церковь стала на место, - а он был до того ловкий и сильный, что разом опрокинул ее вверх тормашками, так что колокольня очутилась у меня под ногами, - так вот, когда церковь стала на место, оказалось, что я сижу на высоком могильном камне, а он пожирает мой хлеб.

Ух ты, щенок, - сказал человек, облизываясь. - Надо же, какие толстые щеки!

Возможно, что они и правда были толстые, хотя я в ту пору был невелик для своих лет и не отличался крепким сложением.

Так бы вот и съел их, - сказал человек и яростно мотнул головой, - а может, черт подери, я и взаправду их съем.

Я очень серьезно его попросил не делать этого и крепче ухватился за могильный камень, на который он меня посадил, - отчасти для того, чтобы не свалиться, отчасти для того, чтобы сдержать слезы.

Слышь ты, - сказал человек. - Где твоя мать?

Здесь, сэр, - сказал я.

Он вздрогнул и кинулся было бежать, потом, остановившись, оглянулся через плечо.

Вот здесь, сэр, - робко пояснил я. - «Также Джорджиана». Это моя мать.

А-а, - сказал он, возвращаясь. - А это, рядом с матерью, твой отец?

Да, сэр, - сказал я. - Он тоже здесь: «Житель сего прихода».

Так, - протянул он и помолчал. - С кем же ты живешь, или, вернее сказать, с кем жил, потому что я не решил еще, оставить тебя в живых или нет.

С сестрой, сэр. Миссис Джо Гарджери. Она жена кузнеца, сэр.

Кузнеца, говоришь? - переспросил он. И посмотрел на свою ногу.

Он несколько раз переводил хмурый взгляд со своей ноги на меня и обратно, потом подошел ко мне вплотную, взял за плечи и запрокинул назад сколько мог дальше, так что его глаза испытующе глядели на меня сверху вниз, а мои растерянно глядели на него снизу вверх.

Теперь слушай меня, - сказал он, - и помни, что я еще не решил, оставить тебя в живых или нет. Что такое подпилок, ты знаешь?

А что такое жратва, знаешь?

После каждого вопроса он легонько встряхивал меня, чтобы я лучше чувствовал грозящую мне опасность и полную свою беспомощность.

Ты мне достанешь подпилок. - Он тряхнул меня. - И достанешь жратвы. - Он снова тряхнул меня. - И принесешь все сюда. - Он снова тряхнул меня. - Не то я вырву у тебя сердце с печенкой. - Он снова тряхнул меня.

Я был до смерти перепуган, и голова у меня так кружилась, что я вцепился в него обеими руками и сказал:

Пожалуйста, сэр, не трясите меня, тогда меня, может, не будет тошнить и я лучше пойму.

Он так запрокинул меня назад, что церковь перескочила через свою флюгарку. Потом выпрямил одним рывком и, все еще держа за плечи, заговорил страшнее прежнего:

Завтра чуть свет ты принесешь мне подпилок и жратвы. Вон туда, к старой батарее. Если принесешь, и никому ни слова не скажешь, и виду не подашь, что встретил меня или кого другого, тогда, так и быть, живи. А не принесешь или отступишь от моих слов хоть вот на столько, тогда вырвут у тебя сердце с печенкой, зажарят и съедят. И ты не думай, что мне некому помочь. У меня тут спрятан один приятель, так я по сравнению с ним просто ангел. Этот мой приятель слышит все, что я тебе говорю. У этого моего приятеля свой секрет есть, как добраться до мальчишки, и до сердца его, и до печенки. Мальчишке от него не спрятаться, пусть лучше и не пробует. Мальчишка и дверь запрет, и в постель залезет, и с головой одеялом укроется, и будет думать, что вот, мол, ему тепло и хорошо и никто его не тронет, а мой приятель тихонько к нему подберется, да и зарежет!.. Мне и сейчас-то, знаешь, как трудно сделать, чтобы он на тебя не бросился. Я его еле держу, до того ему не терпится тебя сцапать. Ну, что ты теперь скажешь?

Пост навеян прочтением романа Чарльза Диккенса "Большие надежды" о молодом человеке по имени Филип Пиррип (Пип), который разрывается между стремлением стать джентльменом и вращаться в высших слоях английского общества и желанием сохранить то ценное, что он имел, когда жил в простой семье в самой обычной деревне.

Краткое содержание
Роман Чарльза Диккенса "Большие надежды" рассказывает нам историю мальчика Пипа. Пип воспитывается родной сестрой, которая его не любит и содержит в строгости. Так же она обращается и с мужем Джо Гарджери. Семья является самой обычной, совершенно небогатой: Джо работает кузнецом, сестра ведет домашнее хозяйство. К Пипу сердечно относится только Джо. Однажды во время посещения кладбища, где похоронены родители Пипа, Пип встречает беглого арестанта, который просит его принести еды и пилу, чтобы снять кандалы. Пип сильно испугался, но выполнил просьбу, украв еду из кладовой сестры. Вскоре сбежавшие преступники (их было 2) были пойманы, а Пип и Джо участвовали в их поиске из любопытства.

Один из дальних родственников Джо, мистер Памблчук, персона недалекая и не блиставшая умом, порекомендовал Пипа богатой, но эксцентричной мисс Хэвишем. Мисс Хэвишем проводила все свое время в своем доме, оплакивая свою несостоявшуюся свадьбу (ее влюбил в себя, обобрал и бросил мошенник Компесон, по иронии судьбы - один из двух сбежавших каторжников). Пип ей нужен был, чтобы развлекать ее. Он стал к ней ходить и играть с ее воспитанницей Эстеллой, молодой, красивой и надменной девушкой, усыновленной мисс Хэвишем очень давно. Пип не знал, зачем он это делает, но продолжал приходить к мисс Хэвишем. Спустя несколько месяцев, мисс Хэвишем помогла устроить Пипа подмастерьем к Джо, подарив Джо существенную сумму денег за обучение Пипа. Так Пип стал учиться ремеслу кузнеца, которое он когда-то любил, но теперь, когда он познакомился с Эстеллой, оно казалось ему грубым и неприятным. Пип страстно захотел стать джентльменом, для чего начал учится грамоте у местной деревенской девушки Бидди (она была в него тайно влюблена).

Однажды, когда Пип был в городе, на его сестру напали, и она стала инвалидом (Пип подозревал наемного работника Джо Орлика, который незадолго до этого поругался с сестрой). Уклад жизни семьи изменился, к ним переехала Бидди, чтобы ухаживать за сестрой Пипа. Тем временем на Пипа обрушилась неожиданная, но приятная новость: некий незнакомец пожелал оставить ему много денег, чтобы он смог стать джентльменом. Пип думал, что это сделала мисс Хэвишем, но условиями соглашения было строго запрещено пытаться узнать, кто этот незнакомец. У Пипа появился опекун-распорядитель мистер Джеггерс. Он берет на себя ведение дел Пипа. Пип переезжает в Лондон и выбирает наставников Мэтью Покета, родственника мисс Хэвишем, который не желает лебезить перед ней ради ее денег. Пип начинает жить вместе с сыном Мэтью Гербертом, с кем он однажды подрался, когда посещал мисс Хэвишем в первый раз.

Пип учится, осваивает хорошие манеры. Родной дом он не навещает, так как считает, что это неподобающее для него общество. К мисс Хэвишем возвращается Эстелла, которая училась за границей. Пип влюбляется в нее. Так проходит несколько лет: Пип живет в Лондоне на широкую ногу, делает долги, общается с Гербертом, берет уроки у его отца. К Джо Пип не съездил ни разу за все это время. Такой шанс ему представился только в связи со смертью сестры, он едет на похороны и обещает навещать Джо часто, но не делает этого ни разу.

Вскоре Пип выясняет, кто был его покровителем: к его большому удивлению им оказался тот самый беглый каторжник Абель Мэгвич, которому он когда-то принес еду, украв ее дома. Этот человек, как оказалось, был причастен к несчастью мисс Хэвишем, именно его подельник Компесон влюбил ее в себя, выманил много денег и бросил перед самой свадьбой (мисс Хэвишем так и не оправилась от этого всю жизнь). Абель решил во что бы то ни стало отблагодарить Пипа за доброту и сделать из него джентльмена. Это надломило Пипа, так как Абель был ему неприятен, а также Пип был вынужден расстаться с надеждой быть вместе с Эстеллой, ведь, он думал, что его покровителем была мисс Хэвишем, и что она уготовила ему Эстеллу.

Эстеллу Пип тоже теряет, так как она выходит замуж за ненавистного Пипу человека. Пип пытается спасти Абеля Мэгвича от виселицы, так как тот вернулся в Англию незаконно - много лет назад он был выслан без права возвращения. На новой родине он очень преуспел, заработал много денег, часть из которых он пересылал опекуну Пипа. Сейчас же он решил навсегда переселиться в Лондон и смотреть, как ПИп тратить его деньги "как настоящий джентльмен".

Пип обнаруживает, что отсутствие Абеля Мэгвича на его новой родине было замечено, и что его начали искать в Лондоне. За собой он также подозревает слежку. Пип начинает выжидать момент, чтобы организовать бегство Абеля в другую страну. Он также идет к мисс Хэвишем, чтобы тайно устроить бизнес Герберта (мисс Хэвишем должна была оплатить за него долю в фирме). Мисс Хэвишем, сильно изменившаяся из-за того, что воспитала Эстеллу бесчувственной, согласилась внести долю за Герберта. Уходя от мисс Хэвишем, Пип увидел, как ее платье вспыхнуло от камина. Он спасает ей жизнь, но не возвращает ей желания жить.

Пип и Герберт готовятся к бегству Абеля заграницу. В это же время Пипа заманивает в ловушку его давний враг Орлик (бывший подмастерье Джо), именно он, как выяснилось, ударил сестру Пипа (жену Джо) и превратил ее в инвалида. Орлик хочет убить Пипа, так как ненавидит его с тех пор, как Пип был мальчиком. К счастью для Пипа, его спасает Герберт. Через несколько дней Пип начинает претворять в реальность план побега Абеля, они хотят уплыть по реке на лодке, чтобы сесть на пароход, идущий за границу. Побег не удается, так как старый враг Абеля Компесон (его бывший подельник) сдал его властям. Абеля арестовывают, но перед этим Абель топит Компесона и получает смертельные травмы в борьбе.

Абеля судят и присуждают к высшей мере наказания. Все время с ним был рядом Пип. Незодолго до приведения приговора в исполнение Абель умирает. Незадолго до смерти Пип сообщает Абелю, что Эстелла является его дочерью (от экономки Джеггерса). Пип заболевает и проводит в беспамятстве и болезни достаточно долгое время. Заботу о нем вновь берет Джо, который платит за него его долги, спасая тем самым от долговой тюрьмы. За это время умирает мисс Хэвишем, все оставив Эстелле (незадолго до смерти они оставила большую сумму денег также для Мэтьи Покета, "по рекомендации Пипа". После того, как Пип выздоровел, Джо уезжает. Пип едет за ним и узнает, что Бидди вышла замуж за Джо. Пип просит у них за все прощения и покидает их на много лет, став клерком в конторе Герберта и переехав за границу. Через 11 лет Пип возвращается в родные края, навещает Бидди и Джо и видит, что у них есть дети, сын и дочь, и сына зовут Пип, в его честь. Пип идет на развалины дома мисс Хэвишем и встречает там Эстеллу, которая не была счастлива в браке (ее муж умер). Они, наконец, становятся друзьями.

Смысл
В романе "Большие надежды" Диккенса показывается, как Пип постепенно теряет все свои надежды, все они идут прахом: и желание стать джентльменом, и желание жениться на Эстелле, и желание сохранить добрые отношения с Джо и Бидди, и желание спасти Абеля. Все разрушается. А Пип, израненный морально, продолжает жить дальше.

В "Больших надеждах" Диккенса показывается, как Пип мечется между своим старым кругом и между тем кругом, где он хотел бы быть. В итоге он стал чужим в своем старом кругу и не вошел в новый. При этом растерял почти все ценное, что у него было. Хорошим уроком для Пипа было то, что он увидел, как честно и искренне живут простые труженики, в то время как представители "высшего" класса тратят свое время в праздности и бессмысленности. Оставаясь прямым и честным человеком, Пип не смог почувствовать себя своим в их тесном кругу.

Вывод
Книга "Большие надежды" Диккенса читалась с переменным успехом: временами легко, временами сложно. Скорее понравилось, поэтому и Вам посоветую "Большие надежды" Диккенса читать !

Текущая страница: 1 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

Чарлз Диккенс
Большие надежды

GREAT EXPECTATIONS

© Перевод. М. Лорие, наследники, 2014

© ООО «Издательство АСТ», 2014

Глава I

Фамилия моего отца была Пиррип, мне дали при крещении имя Филип, а так как из того и другого мой младенческий язык не мог слепить ничего более внятного, чем Пип, то я называл себя Пипом, а потом и все меня стали так называть.

О том, что отец мой носил фамилию Пиррип, мне достоверно известно из надписи на его могильной плите, а также со слов моей сестры миссис Джо Гарджери, которая вышла замуж за кузнеца. Оттого, что я никогда не видел ни отца, ни матери, ни каких-либо их портретов (о фотографии в те времена и не слыхивали), первое представление о родителях странным образом связалось у меня с их могильными плитами. По форме букв на могиле отца я почему-то решил, что он был плотный и широкоплечий, смуглый, с черными курчавыми волосами. Надпись «А также Джорджиана, супруга вышереченного» вызывала в моем детском воображении образ матери – хилой веснушчатой женщины. Аккуратно расположенные в ряд возле их могилы пять узеньких каменных надгробий, каждое фута в полтора длиной, под которыми покоились пять моих маленьких братцев, рано отказавшихся от попыток уцелеть во всеобщей борьбе, породили во мне твердую уверенность, что все они появились на свет, лежа навзничь и спрятав руки в карманы штанишек, откуда и не вынимали их за все время своего пребывания на земле.

Мы жили в болотистом крае близ большой реки, в двадцати милях от ее впадения в море. Вероятно, свое первое сознательное впечатление от окружающего меня широкого мира я получил в один памятный зимний день, уже под вечер. Именно тогда мне впервые стало ясно, что это унылое место, обнесенное оградой и густо заросшее крапивой, – кладбище; что Филип Пиррип, житель сего прихода, а также Джорджиана, супруга вышереченного, умерли и похоронены; что малолетние сыновья их, младенцы Александер, Бартоломью, Абраам, Тобиас и Роджер, тоже умерли и похоронены; что плоская темная даль за оградой, вся изрезанная дамбами, плотинами и шлюзами, среди которых кое-где пасется скот, – это болота; что замыкающая их свинцовая полоска – река; далекое логово, где родится свирепый ветер, – море; а маленькое дрожащее существо, что затерялось среди всего этого и плачет от страха, – Пип.

– А ну, замолчи! – раздался грозный окрик, и среди могил, возле паперти, внезапно вырос человек. – Не ори, чертенок, не то я тебе горло перережу!

Страшный человек в грубой серой одежде, с тяжелой цепью на ноге! Человек без шапки, в разбитых башмаках, голова обвязана какой-то тряпкой. Человек, который, как видно, мок в воде и полз по грязи, сбивал и ранил себе ноги о камни, которого жгла крапива и рвал терновник! Он хромал и трясся, таращил глаза и хрипел и вдруг, громко стуча зубами, схватил меня за подбородок.

– Ой, не режьте меня, сэр! – в ужасе взмолился я. – Пожалуйста, сэр, не надо!

– Как тебя звать? – спросил человек. – Ну, живо!

– Пип, сэр.

– Как, как? – переспросил человек, сверля меня глазами. – Повтори.

– Пип. Пип, сэр.

– Где ты живешь? – спросил человек. – Покажи!

Я указал пальцем туда, где на плоской прибрежной низине, в доброй миле от церкви, приютилась среди ольхи и ветел наша деревня.

Посмотрев на меня с минуту, человек перевернул меня вниз головой и вытряс мои карманы. В них ничего не было, кроме куска хлеба. Когда церковь стала на место, – а он 6ыл до того ловкий и сильный, что разом опрокинул ее вверх тормашками, так что колокольня очутилась у меня под ногами, – так вот, когда церковь стала на место, оказалось, что я сижу на высоком могильном камне, а он пожирает мой хлеб.

– Ух ты, щенок, – сказал человек, облизываясь. – Надо же, какие толстые щеки!

Возможно, что они и правда были толстые, хотя я в ту пору был невелик для своих лет и не отличался крепким сложением.

– Так бы вот и съел их, – сказал человек и яростно мотнул головой, – а может, черт подери, я и взаправду их съем.

Я очень серьезно его попросил не делать этого и крепче ухватился за могильный камень, на который он меня посадил, – отчасти для того, чтобы не свалиться, отчасти для того, чтобы сдержать слезы.

– Слышь ты, – сказал человек. – Где твоя мать?

– Здесь, сэр, – сказал я.

Он вздрогнул и кинулся было бежать, потом, остановившись, оглянулся через плечо.

– Вот здесь, сэр, – робко пояснил я. – «Также Джорджиана». Это моя мать.

– А-а, – сказал он, возвращаясь. – А это, рядом с матерью, твой отец?

– Да, сэр, – сказал я. – Он тоже здесь: «Житель сего прихода».

– Так, – протянул он и помолчал. – С кем же ты живешь, или, вернее сказать, с кем жил, потому что я не решил еще, оставить тебя в живых или нет.

– С сестрой, сэр. Миссис Джо Гарджери. Она жена кузнеца, сэр.

– Кузнеца, говоришь? – переспросил он. И посмотрел на свою ногу.

Он несколько раз переводил хмурый взгляд со своей ноги на меня и обратно, потом подошел ко мне вплотную, взял за плечи и запрокинул назад сколько мог дальше, так что его глаза испытующе глядели на меня сверху вниз, а мои растерянно глядели на него снизу вверх.

– Теперь слушай меня, – сказал он, – и помни, что я еще не решил, оставить тебя в живых или нет. Что такое подпилок, ты знаешь?

– Да, сэр.

– А что такое жратва, знаешь?

– Да, сэр.

После каждого вопроса он легонько встряхивал меня, чтобы я лучше чувствовал грозящую мне опасность и полную свою беспомощность.

– Ты мне достанешь подпилок. – Он тряхнул меня. – И достанешь жратвы. – Он снова тряхнул меня. – И принесешь все сюда. – Он снова тряхнул меня. – Не то я вырву у тебя сердце с печенкой. – Он снова тряхнул меня.

Я был до смерти перепуган, и голова у меня так кружилась, что я вцепился в него обеими руками и сказал:

– Пожалуйста, сэр, не трясите меня, тогда меня, может, не будет тошнить и я лучше пойму.

Он так запрокинул меня назад, что церковь перескочила через свою флюгарку. Потом выпрямил одним рывком и, все еще держа за плечи, заговорил страшнее прежнего:

– Завтра чуть свет ты принесешь мне подпилок и жратвы. Вон туда, к старой батарее. Если принесешь, и никому ни слова не скажешь, и виду не подашь, что встретил меня или кого другого, тогда, так и быть, живи. А не принесешь или отступишь от моих слов хоть вот на столько, тогда вырвут у тебя сердце с печенкой, зажарят и съедят. И ты не думай, что мне некому помочь. У меня тут спрятан один приятель, так я по сравнению с ним просто ангел. Этот мой приятель слышит все, что я тебе говорю. У этого моего приятеля свой секрет есть, как добраться до мальчишки, и до сердца его, и до печенки. Мальчишке от него не спрятаться, пусть лучше и не пробует. Мальчишка и дверь запрет, и в постель залезет, и с головой одеялом укроется, и будет думать, что вот, мол, ему тепло и хорошо и никто его не тронет, а мой приятель тихонько к нему подберется, да и зарежет!.. Мне и сейчас-то знаешь как трудно сделать, чтобы он на тебя не бросился. Я его еле держу, до того ему не терпится тебя сцапать. Ну, что ты теперь скажешь?

Я сказал, что достану ему подпилок, и еды достану, сколько найдется, и принесу на батарею, рано утром.

– Повтори за мной: «Разрази меня Бог, если вру», – сказал человек.

Я повторил, и он снял меня с камня.

– А теперь, – сказал он, – не забудь, что обещал, и про того моего приятеля не забудь, и беги домой.

– П-покойной ночи, сэр, – пролепетал я.

– Покойной! – сказал он, окидывая взглядом холодную мокрую равнину. – Где уж тут! В лягушку бы, что ли, превратиться. Либо в угря.

Он крепко обхватил обеими руками свое дрожащее тело, словно опасаясь, что оно развалится, и заковылял к низкой церковной ограде. Он продирался сквозь крапиву, сквозь репейник, окаймлявший зеленые холмики, а детскому моему воображению представлялось, что он увертывается от мертвецов, которые бесшумно протягивают руки из могил, чтобы схватить его и утащить к себе, под землю.

Он дошел до низкой церковной ограды, тяжело перелез через нее, – видно было, что ноги у него затекли и онемели, – а потом оглянулся на меня. Тогда я повернул к дому и пустился наутек. Но, пробежав немного, я оглянулся: он шел к реке, все так же обхватив себя за плечи и осторожно ступая сбитыми ногами между камней, набросанных на болотах, чтобы можно было проходить по ним после затяжных дождей или во время прилива.

Я смотрел ему вслед, болота тянулись передо мною длинной черной полосой; и река за ними тоже тянулась полосой, только поуже и посветлее; а в небе длинные кроваво-красные полосы перемежались с густо-черными. На берегу реки глаз мой едва различал единственные во всем ландшафте два черных предмета, устремленных вверх: маяк, по которому держали курс корабли, – очень безобразный, если подойти к нему поближе, словно бочка, надетая на шест; и виселицу с обрывками цепей, на которой некогда был повешен пират. Человек ковылял прямо к виселице, словно тот самый пират воскрес из мертвых и, прогулявшись, теперь возвращался, чтобы снова прицепить себя на старое место. Мысль эта привела меня в содрогание; заметив, что коровы подняли головы и задумчиво смотрят ему вслед, я спросил себя, не кажется ли им то же самое. Я огляделся, ища глазами кровожадного приятеля моего незнакомца, но ничего подозрительного не обнаружил. Однако страх снова овладел мною, и я, уже не останавливаясь больше, побежал домой.

Глава II

Моя сестра миссис Джо Гарджери была меня старше более чем на двадцать лет и заслужила уважение в собственных глазах и в глазах соседей тем, что воспитала меня «своими руками». Поскольку мне пришлось самому додумываться до смысла этого выражения и поскольку я знал, что рука у нее тяжелая и жесткая и что ей ничего не стоит поднять ее не только на меня, но и на своего мужа, я считал, что нас с Джо Гарджери обоих воспитали «своими руками».

Моя сестра была далеко не красавица; поэтому у меня создалось впечатление, что она и женила на себе Джо Гарджери своими руками. У Джо Гарджери, светловолосого великана, льняные кудри обрамляли чистое лицо, а голубые глаза были до того светлые, как будто их синева нечаянно перемешалась с их же белками. Это был золотой человек, тихий, мягкий, смирный, покладистый, простоватый, Геркулес и по силе своей и по слабости.

У моей сестры, миссис Джо, черноволосой и черноглазой, кожа на лице была такая красная, что я порою задавал себе вопрос: уж не моется ли она теркой вместо мыла? Была она рослая, костлявая и почти всегда ходила в толстом переднике с лямками на спине и квадратным нагрудником вроде панциря, сплошь утыканным иголками и булавками. То, что она постоянно носила передник, она ставила себе в великую заслугу и вечно попрекала этим Джо. Я, впрочем, не вижу, зачем ей вообще нужно было носить передник или почему, раз уж она его носила, ей нельзя было ни на минуту с ним расстаться.

Кузница Джо примыкала к нашему дому, а дом был деревянный, как и многие другие, – вернее, как почти все дома в нашей местности в то время. Когда я прибежал домой с кладбища, кузница была закрыта и Джо сидел один в кухне. Так как мы с Джо были товарищами по несчастью и у нас не было секретов друг от друга, он и тут шепнул мне кое-что, едва я, приподняв щеколду и заглянув в щелку, увидел его в углу у очага, как раз против двери.

– Миссис Джо раз двенадцать, не меньше, выходила тебя искать, Пип. Сейчас опять пошла, как раз будет чертова дюжина.

– Ой, правда?

– Правда, Пип, – сказал Джо. – И хуже того, она Щекотун с собой захватила.

Услышав эту печальную весть, я совсем упал духом и, глядя в огонь, стал крутить единственную пуговицу на своей жилетке. Щекотун – это была трость с навощенным концом, до блеска отполированная частым щекотанием моей спины.

– Она тут сидела, – сказал Джо, – а потом как вскочит, да как схватит Щекотун, да и побежала лютовать на улицу. Вот так-то, – сказал Джо, глядя в огонь и помешивая угли просунутой через решетку кочергой. – Взяла да и побежала, Пип.

– Она давно ушла, Джо? – Я всегда видел в нем равного себе, такого же ребенка, только побольше ростом.

Джо взглянул на стенные часы.

– Да наверно уже минут пять как лютует. Ого, идет! Прячься за дверь, дружок, да завесься полотенцем.

Я послушался его совета. Моя сестра миссис Джо распахнула дверь и, почувствовав, что она не отворяется до конца, немедленно угадала причину и стала ее обследовать с помощью Щекотуна. Кончилось тем, что она швырнула мною в Джо, – в семейном обиходе я нередко служил ей метательным снарядом, – а тот, всегда готовый принять меня на любых условиях, спокойно усадил меня в уголок и загородил своим огромным коленом.

– Где тебя носило, постреленок? – сказала миссис Джо, топнув ногой. – Сейчас же говори, где ты шатался, пока я тут места себе не находила от беспокойства да страха, а не то выволоку тебя из угла, будь вас тут хоть полсотни Пипов и целая сотня Гарджери.

– Я только ходил на кладбище, – сказал я, плача и потирая побитые места.

– На кладбище! – повторила сестра. – Кабы не я, ты бы давно был на кладбище. Кто тебя воспитал своими руками?

– Вы, – сказал я.

– А для чего это мне понадобилось, скажи на милость? – продолжала сестра.

Я всхлипнул:

– Не знаю.

– Ну и я не знаю, – сказала сестра. – В другой раз ни за что бы не стала. Это-то я знаю наверняка. С тех пор как ты родился, я вот этот передник, можно сказать, никогда не снимала. Мало мне горя, что я кузнецова жена (да притом муж-то Гарджери), так нет, изволь еще тебе быть матерью!

Но я уже не прислушивался к ее словам. Я уныло смотрел на огонь, и в злобно мерцающих углях передо мной вставали болота, беглец с тяжелой цепью на ноге, его таинственный приятель, подпилок, жратва и связывавшая меня страшная клятва обворовать родной дом.

– Н-да! – сказала миссис Джо, водворяя Щекотун на место. – Кладбище! Легко вам говорить «кладбище»! – Один из нас, кстати сказать, не произнес ни слова. – Скоро я по вашей милости сама попаду на кладбище, и хороши вы, голубчики, будете без меня! Нечего сказать, славная парочка!

Воспользовавшись тем, что она стала накрывать на стол к чаю, Джо заглянул через свое колено ко мне в уголок, словно прикидывая в уме, какая из нас получится парочка, в случае если осуществится это мрачное пророчество. Потом он выпрямился и, как обычно бывало во время домашних бурь, стал молча следить за миссис Джо своими голубыми глазами, правой рукой теребя свои русые кудри и бакены.

У моей сестры был особый, весьма решительный способ готовить нам хлеб с маслом. Левой рукой она крепко прижимала ковригу к нагруднику, откуда в нее иногда впивалась иголка или булавка, которая затем попадала нам в рот. Потом брала на нож масла (не слишком много) и размазывала его по хлебу, как аптекарь готовит горчичник, проворно поворачивая нож то одной, то другой стороной, аккуратно подправляя и обирая масло у корки. Наконец, ловко отерев нож о край горчичника, она отпиливала от ковриги толстый ломоть, рассекала его пополам и одну половину давала Джо, а другую мне.

В тот вечер я не посмел съесть свою порцию, хоть и был голоден. Нужно было приберечь что-нибудь для моего страшного знакомца и его еще более страшного приятеля. Я знал, что миссис Джо придерживается строжайшей экономии в хозяйстве и что моя попытка стащить у нее что-нибудь может окончиться ничем. Поэтому я решил на всякий случай спустить свой хлеб в штанину.

Оказалось, что отвага для выполнения этого замысла требуется почти сверхчеловеческая. Словно мне предстояло спрыгнуть с крыши высокого дома или броситься в глубокий пруд. И еще больше затруднял мою задачу ничего не подозревавший Джо. Оттого что мы, как я уже упоминал, были товарищами по несчастью и в своем роде заговорщиками и оттого что он по доброте своей всегда рад был меня позабавить, мы завели обычай – сравнивать, кто быстрее съест хлеб: за ужином мы украдкой показывали друг другу свои надкусанные ломти, а потом старались еще пуще. В тот вечер Джо несколько раз вызывал меня на это дружеское состязание, показывая мне свой быстро убывающий ломоть; но всякий раз он убеждался, что я держу свою желтую кружку с чаем на одном колене, а на другом лежит мой хлеб с маслом, даже не початый. Наконец, собравшись с духом, я решил, что больше медлить нельзя и что будет лучше, если неизбежное свершится самым естественным при данных обстоятельствах образом. Я улучил минуту, когда Джо отвернулся от меня, и спустил хлеб в штанину.

Джо явно огорчился, вообразив, что я потерял аппетит, и рассеянно откусил от своего хлеба кусок, который, казалось, не доставил ему никакого удовольствия. Он гораздо дольше обычного жевал его, что-то при этом обдумывая, и наконец проглотил, как пилюлю. Потом, нагнув голову набок, чтобы получше примериться к следующему куску, он невзначай поглядел на меня и увидел, что мой хлеб исчез.

Изумление и ужас, изобразившиеся на лице Джо, когда он, не успев донести ломоть до рта, впился в меня глазами, не ускользнули от внимания моей сестры.

– Что там еще случилось? – сварливо спросила она, отставляя свою чашку.

– Ну, знаешь ли! – пробормотал Джо, укоризненно качая головой. – Пип, дружок, ты себе этак и повредить можешь. Он где-нибудь застрянет. Ты ведь не прожевал его, Пип.

– Что еще случилось? – повторила сестра, повысив голос.

– Я тебе советую, Пип, – продолжал ошеломленный Джо, – ты покашляй, может, хоть немножко да выскочит. Ты не смотри, что это некрасиво, ведь здоровье-то важнее.

Тут сестра моя совсем взбеленилась. Она налетела на Джо, схватила его за бакенбарды и стала колотить головой об стену, а я виновато взирал на это из своего угла.

– Теперь ты, может быть, скажешь мне, что случилось, боров ты пучеглазый, – выговорила она, переводя дух.

Джо рассеянно посмотрел на нее, потом так же рассеянно откусил от своего ломтя и опять уставился на меня.

– Ты ведь знаешь, Пип, – торжественно произнес он, засунув хлеб за щеку и таким таинственным тоном, словно, кроме нас, в комнате никого не было, – мы с тобой друзья, и не стал бы я никогда тебя выдавать. Но чтобы так… – он отодвинул свой стул, посмотрел на пол, потом опять перевел глаза на меня, – чтобы враз проглотить целый ломоть…

– Опять глотает не прожевав? – крикнула сестра.

– Ты пойми, дружок, – сказал Джо, глядя не на миссис Джо, а на меня и все еще держа свой кусок за щекой, – я в твоем возрасте и сам так озорничал и много мальчишек видел, которые этакие штуки выкидывали; но такого я сроду не запомню, Пип, и счастье еще, что ты жив остался.

Сестра коршуном налетела на меня и за волосы вытащила из угла, ограничившись зловещими словами: «Открой рот».

В те дни какой-то злодей-доктор воскресил репутацию дегтярной воды как лучшего средства от всех болезней, и миссис Джо всегда держала ее про запас на полке буфета, твердо веря, что ее лечебные свойства вполне соответствуют тошнотворному вкусу. Этот целительный эликсир давали мне в таких количествах, что, боюсь, порою от меня несло дегтем, как от нового забора. В тот вечер, ввиду серьезности заболевания, дегтярной воды потребовалась целая пинта, каковую в меня и влили, для чего миссис Джо зажала мою голову под мышкой, словно в тисках, Джо отделался половинной дозой, которую его, однако, заставили проглотить (к великому его расстройству, – он размышлял о чем-то у огня, медленно дожевывая хлеб), потому что его «схватило». Судя по собственному опыту, могу предположить, что схватило его не до приема лекарства, а после.

Укоры совести тяжелы и для взрослого и для ребенка: когда же у ребенка к одному тайному бремени прибавляется еще и другое, спрятанное в штанине, это – могу засвидетельствовать – поистине суровое испытание. От греховной мысли, что я намерен обокрасть миссис Джо (что я намерен обокрасть самого Джо, мне и в голову не приходило, потому что я никогда не считал его хозяином в доме), а также от необходимости и сидя и на ходу все время придерживать рукою хлеб, я едва не лишился рассудка. А когда угли в очаге разгорались и вспыхивали от ветра, налетавшего с болот, мне чудился за дверью голос человека с цепью на ноге, который связал меня страшной клятвой и теперь говорил, что не может и не хочет голодать до утра, а подавай ему есть сейчас же. Беспокоил меня и его приятель, так жаждавший моей крови, – а вдруг у него не хватит терпения, или же он по ошибке решит, что может угоститься моим сердцем и печенкой не завтра, а уже сегодня. Да, если у кого-нибудь волосы вставали дыбом от ужаса, так, наверно, у меня в тот вечер. Но, может, это только так говорится?

Дело было в сочельник, и меня заставили от семи до восьми, по часам, месить скалкой рождественский пудинг. Я попробовал месить с грузом на ноге (при этом лишний раз вспомнив про груз на ноге того человека), но от каждого моего движения хлеб неудержимо стремился выскочить наружу. К счастью, мне удалось под каким-то предлогом ускользнуть из кухни и спрятать его у себя в каморке под крышей.

– Что это? – спросил я, когда, покончив с пудингом, сел у огня погреться, пока меня не погнали спать. – Это пушка стреляет, Джо?

– Угу, – ответил Джо. – Опять арестант дал тягу.

– Что ты сказал, Джо?

Миссис Джо, всегда предпочитавшая сама давать объяснения, отчеканила: «Сбежал. Утек», – так же безапелляционно, как поила меня дегтярной водой.

Видя, что миссис Джо снова склонилась над своим рукоделием, я беззвучно, одними губами, спросил у Джо: «Что такое арестант?», а он, тоже одними губами, произнес в ответ длинную фразу, из которой я разобрал только одно слово – Пип.

– Один арестант дал тягу вчера вечером, после заката, – сказал Джо вслух. – Они тогда стреляли, чтобы оповестить об этом. Теперь, видно, оповещают о втором.

– Кто стрелял? – спросил я.

– Вот несносный мальчишка, – вмешалась сестра, оторвавшись от работы и строго взглянув на меня, – вечно он лезет с вопросами. Кто вопросов не задает, тот лжи не слышит.

Я подумал, как невежливо она говорит о себе, – значит, если я буду задавать вопросы, то услышу от нее ложь. Но вежливой она бывала только при гостях.

Тут Джо еще подлил масла в огонь: широко раскрыв рот, он старательно изобразил губами слово, которое я истолковал как «блажит». Я, натурально, показал на миссис Джо и произнес одним придыханием: «Она?» Но Джо и слышать об этом не хотел и, снова разинув рот, нечеловеческим усилием выдавил из себя какое-то слово, какое – я так и не понял.

– Миссис Джо, – обратился я с горя к сестре, – объясните, пожалуйста – мне очень интересно, – откуда это стреляют?

– Господи помилуй! – воскликнула сестра так, словно она просила для меня у Господа чего угодно, но только не помилования. – Да с баржи!

– А-а, – протянул я, глядя на Джо. – С баржи!

Джо укоризненно кашлянул, словно хотел сказать: «Я же так и говорил!»

– А что это за баржа? – спросил я.

– Наказание с этим мальчишкой! – вскричала сестра, указывая на меня рукой, в которой держала иголку, и качая головой. – Ответишь ему на один вопрос, так он тебе еще десять задаст. Плавучая тюрьма на старой барже, что стоит за болотами.

– Интересно, кого сажают в эту тюрьму и за что, – сказал я с мужеством отчаяния, ни к кому особо не адресуясь.

Терпение у миссис Джо лопнуло.

– Вот что, голубчик, – сказала она, быстро вставая, – не для того я воспитала тебя своими руками, чтобы ты из людей душу выматывал. Не велика бы мне тогда была честь. В тюрьму людей сажают за убийство, за кражу, за подлоги, за разные хорошие дела, а начинают они всегда с того, что задают дурацкие вопросы. А теперь – марш в постель.

Брать с собой наверх свечу мне не разрешалось. Я ощупью поднимался по лестнице, в ушах у меня звенело, потому что миссис Джо, в подкрепление своих слов, наперстком отбивала дробь на моей макушке, и я с ужасом думал о том, как удобно, что плавучая тюрьма так близко от нас. Было ясно, что мне ее не миновать: я начал с дурацких вопросов, а теперь собираюсь обокрасть миссис Джо.

Много раз с того далекого дня я задумывался над этой способностью детской души глубоко затаить в себе что-то из страха, пусть совершенно неразумного. Я смертельно боялся кровожадного приятеля, зарившегося на мое сердце и печенку; я смертельно боялся моего знакомца с цепью на ноге; связанный страшной клятвой, я смертельно боялся самого себя и не надеялся на помощь моей всемогущей сестры, которая на каждом шагу шпыняла меня и осаживала. Страшно подумать, на какие дела меня можно было бы толкнуть, запугав и принудив к молчанию.

В ту ночь, едва я закрывал глаза, мне мерещилось, что быстрым течением меня несет прямо к старой барже; вот я проплываю мимо виселицы, и призрак пирата кричит мне в трубу, чтобы я выходил на берег, потому что меня давно пора повесить. Даже если бы мне хотелось спать, я бы боялся уснуть, помня, что, чуть рассветет, мне предстоит очистить кладовую. Ночью об этом нечего было и думать, – в то время зажечь свечу было не так-то просто; искру высекали огнивом, и я бы нашумел не меньше, чем сам пират, если бы он загромыхал своими цепями.

Едва только черный бархатный полог за моим оконцем начал бледнеть, я встал и отправился вниз, и каждая половица и каждая щель в половице кричала мне вслед: «Держи вора!», «Проснитесь, миссис Джо!» В кладовой, где по случаю праздника всякой снеди было больше обычного, меня сильно напугал заяц, подвешенный за задние ноги, – мне показалось, что он хитро подмигивает у меня за спиной. Однако проверить мое подозрение было некогда, и долго выбирать было некогда, у меня не было ни минуты лишней. Я стащил краюху хлеба, остаток сыра, полбанки фруктовой начинки (завязав все это в носовой платок вместе с вчерашним ломтем), отлил немного бренди из глиняной бутыли в склянку, которая была припрятана у меня на предмет изготовления крепкого напитка – лакричной настойки, а бутыль долил из кувшина, стоявшего в кухонном буфете, стащил кость почти без мяса и великолепный круглый свиной паштет. Я совсем было ушел без паштета, но в последнюю минуту меня взяло любопытство, что это за миска, накрытая крышкой, стоит в самом углу на верхней полке, и там оказался паштет, который я и забрал в надежде, что он приготовлен впрок и его не сразу хватятся.

Из кухни была дверь прямо в кузницу; я отпер ее, отодвинул засов и среди инструментов Джо нашел подпилок. Потом снова задвинул все болты и засовы, открыл входную дверь и, затворив ее за собой, побежал в туман, на болота.

Н.Л. Потанина

«- А ну замолчи! - раздался грозный окрик, и среди могил, возле паперти, внезапно вырос человек. - Не ори, чертенок, не то я тебе горло перережу!». «Страшный человек в грубой серой одежде, с тяжелой цепью на ноге! Человек без шапки, в разбитых башмаках, голова обвязана какой-то тряпкой» и «маленькое дрожащее существо, плачущее от страха», - такими впервые предстают перед читателем главные герои романа Ч. Диккенса «Большие ожидания» (1861): деревенский сирота Пип и беглый каторжник Абель-Мэгвич.

«Грозный окрик» - первое, что слышит Пип от своего будущего благодетеля. Мэгвич встречается с Пипом в один из самых тяжелых дней своей жизни, и маленький мальчик оказывается единственным, кто его пожалел. Эта встреча надолго осталась в памяти Мэгвича. В благодарность за участие он решает сделать Пипа джентльменом, передав ему накопленное в ссылке состояние. Гордый своим новым положением, Пип и не подозревает, что обязан неожиданным счастьем полузабытому им страшному знакомцу. Узнав правду, он приходит в отчаяние: ведь его благодетель - «презренный кандальник».

Должно пройти немало времени, прежде чем молодой человек начнет понимать Мэгвича. Между много испытавшим и только начинающим жить человеком возникает чувство глубокой привязанности. Впервые в жизни Мэгвич почувствует себя счастливым, но счастью не суждено быть долгим. За побег с места пожизненной каторги Мэгвич разыскивается полицией. Он должен быть осужден вновь и повешен.

Мотив неминуемой смерти возникает в связи с образом Мэгвича еще на первых страницах романа. Это не старость и не болезнь, это - смертная казнь. Провожая взглядом уходящего Мэгвича, маленький Пип видит «виселицу с обрывками цепей, на которой некогда был повешен пират». Мэгвич «ковылял прямо к виселице, словно тот самый пират воскрес из мертвых и, прогулявшись, возвращался, чтобы снова прицепить себя на старое место». Этот образ предвещает судьбу несчастного Мэгвича: его жизнь (как и жизнь многих английских бедняков) была, в сущности, движением к виселице.

Предвещание сбывается. Вскоре после объявления смертного приговора Мэгвич умирает в тюремном лазарете. Только это и спасает его от виселицы. Вспоминая день объявления приговора, герой романа пишет: «Если бы эта картина не сохранилась неизгладимо в моей памяти, то сейчас... я бы просто не поверил, что на моих глазах судья прочел этот приговор сразу тридцати двум мужчинам и женщинам».

В «Больших ожиданиях» воплотились размышления Диккенса о состоянии современного общества, о насущных проблемах эпохи. Проблема преступления и наказания в ее социальном и нравственном аспектах, продолжая оставаться актуальной, очень занимала писателя. Вместе с тем, возросшее мастерство способствовало новому художественному осмыслению традиционного в его творчестве материала.

Действие романа начинается в 1810-е и завершается в 1830-е годы. Для читателя 1860-х годов это уже история. Но проблема дня минувшего проецировалась в романе на день сегодняшний. Форма повествования от первого лица позволяла автору заменять своего героя там, где его опыта не хватало для оценки изображаемого, и судить о происходящем с точки зрения человека второй половины столетия.

Диккенс родился через несколько лет после того, как Государственный секретарь Сэмюэль Ромилли начал парламентскую кампанию за отмену наиболее жестоких положений британского уголовного права. В 1810 году С. Ромилли публично заявил, что, вероятно, нигде в мире столь многие преступления не караются смертной казнью, как в Англии. (К 1790 году в уголовном кодексе Англии насчитывалось 160 преступлений, караемых смертью). Двадцатью годами позже (т. е. как раз тогда, когда герой романа «Большие ожидания» впервые приехал в Лондон) Государственный секретарь Роберт Пиль все еще должен был с сожалением констатировать, что уголовное законодательство королевства в целом более сурово, чем в любом другом государстве мира. Смертная казнь, подчеркнул Р. Пиль, является наиболее распространенной мерой уголовного наказания. Долгое время смертью карались почти все уголовные преступления, не считая мелкого воровства. В 1814 году в Челмсфорде был повешен человек, срубивший дерево без необходимого разрешения. В 1831 году там же казнили девятилетнего мальчика за непреднамеренный поджог дома. Правда, начиная с 1820 года, число преступлений, подлежащих высшей мере наказания, значительно сократилось. В 1820 году было запрещено обезглавливание трупов после повешения. В 1832 году искоренен варварский обычай расчленять тела казненных. Законодательный акт 1861 года зафиксировал четыре вида преступлений, каравшихся смертной казнью: убийство, измена родине, пиратство, поджог корабельных верфей и арсеналов. Однако смертная казнь по-прежнему совершалась публично, будя варварские инстинкты у созерцавшей ее толпы.

Общественная мысль Англии постоянно возвращалась к криминальным проблемам и потому неудивительно, что Диккенс рано почувствовал к ним интерес. Некоторые критики видят в этом проявление своеобразной тяги писателя к таинственному и ужасному, которая зародилась еще в детстве, под влиянием рассказов Мэри Уэллер (Диккенс рассказал о своей нянюшке в цикле очерков 1860-х годов «Путешественник не по торговым делам»). По свидетельству Д. Форстера, Диккенс признавался, что своим интересом к таинственному он во многом обязан романам Вальтера Скотта. «Диккенса влекло к ужасному, - пишет О.Ф. Кристи, - потому он любил наблюдать казни, а в Париже даже посетил морг». Значительную роль в формировании писателя сыграла популярная литература и театр, в первую очередь - готические романы и мелодрама. «Во всех романах Диккенса, даже в «Тяжелых временах», - отмечает К. Хибберт, - присутствует атмосфера готической литературы. Сюжеты многих из них возрождают традиционные волшебные сказки». Энгус Уилсон видит причину интереса к преступлению в обстоятельствах жизни семейства Диккенсов. Всю юность писатель прожил под страхом разорения и нищеты, а значит, - под страхом оказаться на одной ступени общественной лестницы с отверженными.

Тяготение Диккенса к криминальной тематике не уменьшилось и в конце его жизни; это дало основание ряду зарубежных критиков утверждать, что в эти годы писатель был далек от проблем своего времени и искал забвения в изображении преступлений, насилия и всяческих подсознательных импульсов человеческой психики.

Между тем, именно последние произведения позволяют с наибольшим основанием говорить о Диккенсе как о писателе, использовавшем криминальную тему для постановки важной социальной проблемы и рассматривавшем преступление как существенную примету современной жизни. При этом, изображая преступников, он ставил своей целью исследование человеческой натуры - натуры, испорченной обстоятельствами, но не преступной изначально.

Одним из важнейших показателей нравственного состояния общества Диккенс считал отношение к преступлению и наказанию. Не столько само преступление, сколько его нравственные последствия были предметом размышлений зрелого писателя. По справедливому мнению Диккенса, наказание преступника не должно пробуждать звериные инстинкты ни у него самого, ни у тех, кто это наказание наблюдает. «Я привык соприкасаться с самыми страшными источниками скверны и коррупции, охватившей наше общество, - писал Диккенс, - и мало что в лондонском быте способно меня поразить. И я со всей торжественностью утверждаю, что человеческая фантазия не в состоянии придумать ничего, что бы в столь же короткий отрезок могло причинить столько зла, сколько причиняет одна публичная казнь. Я не верю, что общество, относящееся терпимо к столь ужасным, столь безнравственным сценам, может процветать».

В романе «Большие ожидания» Диккенс описал «мерзостную площадь Смитфилд», словно облеплявшую вступавшего на нее человека «своей грязью, кровью и пеной». На площади Смитфилд был в то время самый большой в Лондоне мясной рынок. Но свою ужасную репутацию Смитфилд получила раньше, когда эта площадь служила местом публичной казни еретиков. (Здесь был убит мэром Лондона вождь крестьянского восстания 1381 года Уот Тайлер). Герой Диккенса, впервые попавший на эту лондонскую площадь, мог и не знать ее историю. Но за Пипом всегда стоит автор. И там, где для оценки происходящего не хватает опыта героя, звучит голос самого Диккенса. Потому в описании площади Смитфилд, а затем и того, что Пии увидел в Ньюгетской тюрьме, проступает не раз уже высказанное и в публицистике, и в романах отвращение Диккенса к излишней жестокости.

«В Ньюгете «какой-то изрядно подвыпивший служитель правосудия»... любезно пригласил Пипа во двор и «показал, куда убирают виселицу и где происходят публичные наказания плетьми, после чего провел к «двери должников», через которую осужденных выводят на казнь, и, чтобы повысить интерес к этому страшному месту, сообщил, что послезавтра, ровно в восемь часов утра отсюда выведут четверых преступников и повесят друг возле дружки. Это было ужасно, - вспоминает Пип, - и преисполнило меня отвращением к Лондону».

В статье «Публичные казни» (1849) Диккенс высказал мысль о развращающем действии подобных зрелищ. Он рассказал читателям «Таймс» о гнетущем впечатлении, которое произвело на него зрелище беснующейся толпы зевак: «Я думаю, никто не в состоянии представить себе всю меру безнравственности и легкомыслия огромной толпы, собравшейся, чтобы увидеть сегодняшнюю казнь... И виселица, и самые преступления, которые привели к ней этих отъявленных злодеев, померкли в моем сознании перед зверским видом, отвратительным поведением и непристойным языком собравшихся». Пятью годами раньше в статье «О смертной казни» Диккенс описал процесс превращения в убийцу заурядного учителя воскресной школы. «Чтобы показать воздействие публичных казней на зрителей, достаточно вспомнить саму сцену казни и те преступления, которые тесно с ней связаны, как это хорошо известно главному полицейскому управлению. Я уже высказал свое мнение о том, что зрелище жестокости порождает пренебрежение к человеческой жизни, - писал Диккенс в той же статье, - и ведет к убийству. После этого я навел справки по поводу самого последнего процесса над убийцей и узнал, что юноша, ожидающий в Ньюгете смерти за убийство своего хозяина в Друри-Лейн, присутствовал на трех последних казнях и смотрел на происходящее во все глаза». Вскоре после начала работы над романом «Большие ожидания» писатель вновь оказался свидетелем подобного зрелища. 4 сентября 1860 года он «повстречал по дороге с вокзала толпу любопытных, возвращавшихся после казни Уолтуортского убийцы. Виселица - это единственное место, откуда может хлынуть подобный поток негодяев», - писал Диккенс своему помощнику по делам журнала «Круглый год» У.Г. Уилсу. На страницах «Больших ожиданий» будто бы воссозданы пипы из такой толпы.

Один из них - тюремный служитель, отупевший от постоянного зрелища жестокости. Для него казни и мучения - дополнительный источник добычи средств к существованию, потому что за их показ можно взимать плату с любопытных. И «грозные вершители правосудия», и муки осужденных производят на него не большее впечатление, чем зрелище восковых фигур в паноптикуме. Другой - клерк адвокатской конторы Уэммик. Отведенный ему угол конторы представляет собой своего рода музей: экспонатами в нем служат отвратительные маски повешенных. Уэммик коллекционирует подношения, сделанные ему осужденными на казнь. Зрелище человеческих страданий и возможность по своему произволу вершить судьбы людские дают ему, также как и его патрону, знаменитому адвокату Джеггерсу, необходимые основания для самолюбования. Разговор Уэммика с арестантом Ньюгета - наглядная иллюстрация к опубликованным в 1861 году воспоминаниям тюремного капеллана Д. Клэя, рассказавшего о возмутительных беспорядках, царивших в старых английских тюрьмах, о возможности избежать наказания или с помощью взяток добиваться его смягчения. «Послушайте, мистер Уэммик, - обращается к клерку один из заключенных, - как же мистер Джеггерс намерен подступить с этим убийством на набережной? Повернет так, что оно было непреднамеренным, или как?». В дальнейшем становятся ясны причины возможного «поворота» в решении мистера Джеггерса: рядом с конторой его поджидают многочисленные родственники арестантов, не без оснований надеясь подкупить знаменитого стряпчего.

Публичные казни были запрещены законом только в 1868 году. Диккенс заговорил о необходимости такого запрещения двадцатью годами раньше (впервые - в 1844 году) и на протяжении 40-50-х годов не уставал напоминать общественности о существовании этого вопиющего зла. «Ньюгетские страницы» «Больших ожиданий» - еще одно напоминание о назревшей социальной необходимости. Но дело не только в этом. Для Диккенса отношение к преступлению и наказанию было мерилом нравственного облика человека. «Ньюгетские страницы» в романе не только имеют самостоятельное значение: они служат характеристикой героя, позволяют раскрыть его способность к состраданию - качество, свойственное всем добрым героям Диккенса. Даже не сама казнь, а зрелище ее ужасных атрибутов вызвало в душе Пипа чувство глубокого отвращения. В романе нет изображения самой казни. Проблема была заявлена, и читатели хорошо понимали, о чем идет речь.

Важная проблема, волновавшая общественность и затронутая в романе «Большие ожидания», - возможность нравственного усовершенствования преступников в условиях тюремного заключения. Тюрьма в романе ничем не напоминает образцовые тюрьмы, появившиеся в Англии позднее, в 1840-е годы. Она не, могла быть такой ни по времени действия романа, ни по тем задачам, решение которых связывал с ее изображением автор. По мысли Диккенса, нравственное в человеке пробуждается не под влиянием религиозных проповедей или одиночного заключения и, тем более, не под влиянием сытной нищи. Зерно доброты, если оно есть в человеке, прорастает в ответ на доброту других. Так случилось в романе с Мэгвичем. Самые мрачные тюрьмы, в которых ему довелось побывать, не вытравили из Мэгвича доброго начала. В первой главе романа описана тюрьма, в которую Мэгвич попал после встречи с Пипом: «В свете факелов нам видна была плавучая тюрьма, черневшая не очень далеко от илистого берега, как проклятый богом Ноев ковчег. Сдавленная тяжелыми балками, опутанная толстыми цепями якорей, баржа представлялась закованной в кандалы, подобно арестантам». Сравнение тюрьмы с Ноевым ковчегом красноречиво. Семейство Ноя было спасено от всемирного потопа божественным провидением. «Ноев ковчег» Диккенса «проклят богом», ему нет спасения в море человеческой скверны. Быть может, потому вместо библейских праведников его населяют злодеи и преступники?

В начале прошлого века подавляющее большинство английских уголовных тюрем можно было бы назвать прообразом описанной в «Больших ожиданиях». За исключением нескольких королевских тюрем (Тауэра, Милбэнк) большинство их состояло под контролем местных властей, а значит, полностью зависело от их произвола. Как и многие другие аспекты юридической системы Великобритании, принципы наказания не были отработаны. Возможность несправедливого наказания была чрезвычайно велика. Вместе с тем, существовало множество способов избежать наказания или сделать пребывание в тюрьме максимально комфортабельным. В этом случае узник мог рассчитывать как на свои финансовые ресурсы, так и на физическую силу. Тот, кто не имел ни того, ни другого, влачил самое жалкое существование. «Бессмысленная жестокость сочеталась в старых английских тюрьмах с губительной распущенностью». Созданная в 1842 году в Лондоне Образцовая тюрьма Пентовилль, хоть и отличалась строгой организацией, действовала по так называемой «пенсильванской системе».

Диккенс не мог принять беззакония и произвола, царивших в старых английских тюрьмах. Не принял он и страшную в своей жестокости систему одиночного заключения. Но протестуя против излишней жестокости по отношению к уголовным преступникам, он не мог согласиться и с преступным попустительством, в которое стремление облегчить участь арестантов вылилась в 1850-1860 годы. Об этом писатель размышлял на страницах.романа «Большие ожидания», где назвал создавшееся в эти годы положение «чрезвычайным креном, какой обычно вызывается общественными злоупотреблениями и служит самым тяжким и долгим возмездием за прошлые грехи». В статье (1850) Диккенс отметил «колоссальное противоречие», которое породила «пенсильванская система» в английских условиях: «мы имеем в виду, - пояснял Диккенс, - физическое состояние заключенного в тюрьме по сравнению с состоянием трудящегося человека или неимущего вне ее стен... В 1848 году на питание и содержание заключенного в Образцовой тюрьме Пентонвилль отпускалось без малого тридцать шесть фунтов. Следовательно, наш свободный труженик... содержит себя и всю свою семью, имея сумму, на четыре или пять фунтов меньшую, нежели та, что расходуется на питание и охрану одного человека в Образцовой тюрьме. Безусловно, при его просвещенном уме, а порой и низком моральном уровне, это замечательно убедительный довод для того, чтобы он старался туда не попасть». Нужно сказать, что Диккенс был одинок в своем возмущении. За несколько лет до этого «Таймс» в передовой статье писала, что узники Пентонвилля «ежедневно получают достаточный запас питательных продуктов и нужно надеяться, что этот гуманный порядок скоро распространится на все тюрьмы Великобритании».

В романе «Большие ожидания» Диккенс не случайно сопоставил состояние тюрем в прошлом и настоящем. Для него излишняя жестокость в отношении к преступившим закон была таким же свидетельством социального и нравственного недуга, как избыточное милосердие.

Распространение в Англии различных пенитенциарных систем способствовало тому, что уголовное наказание справедливо стало рассматриваться с научной точки зрения. «Вера в научный подход к наказанию была очень сильна...», - пишет Ф. Коллинз. - Это вело к более глубокому изучению индивидуальности преступника, его психофизиологичесих характеристик». Многие статьи и письма Диккенса представляются в этой связи эскизными зарисовками характеров, выведенных впоследствии в его романах («Американские заметки» - 1842, «О смертной казни» - 1844, «Преступность и образование»-- 1846, «Невежество и преступность» - 1848, «Рай в Тутинге», «Ферма в Тутинге», «Приговор по делу Друз», «Публичные казни» - 1849, «Узники-баловни» - 1850, «Повадки убийц» - 1856, речи - в Бирмингеме, 6 января 1853 года, в Ассоциации по проведению реформы управлений страной 27 июня 1855 года). Интересный материал такого рода Диккенс мог получить и от своих знакомых - полицейских детективов, часто посещавших по приглашению Диккенса редакцию журнала «Домашнее чтение», а впоследствии - журнала «Круглый год». Многолетие наблюдения писателя над особенностями поведения осужденных, поведения людей в экстремальных ситуациях должны были способствовать росту художественного мастерства в изображении характера.

«Первое, что я помню, - рассказывает о себе Мэгвич, - это как где-то в Эссексе репу воровал, чтобы не умереть с голоду. Кто-то сбежал и бросил меня... и унес жаровню, так что мне было очень холодно...». Характер Мэгвича существенно отличается от характеров преступников, созданных Диккенсом в его прежних романах. Голодный ребенок, ворующий на огороде репу, или затравленный каторжник, которому не раз доводилось «мокнуть в воде, ползти в грязи, сбивать и ранить себе ноги о камни, которого жгла крапива и рвал терновник», - конечно, не мог вызвать того ужаса и восторга, который вызывали романтически мрачные фигуры Монкса и Фэджина, Квилпа и Джонаса, созданные воображением молодого писателя.

В начале творчества Диккенса, несомненно, прельщала эффектность подобных персонажей. Неслучайно, одним из первых писателей, упоминаемых в переписке Диккенса (29 октября 1835, 7 января 1836 года), был У. Г. Эйнсворт, чьи романы, изображавшие жизнь преступников в романтическом свете, пользовались большим успехом в 30-40-е годы прошлого века. Диккенс был чрезвычайно польщен мнением Эйнсворта о «Посещении Ньюгетской тюрьмы» («Очерки Боза»). В то же время в письмах к издателю «Очерков Боза» Джону Макроуну молодой писатель рассуждал об особой притягательности для публики «тюремных очерков». Он подчеркивал, что успех такого рода произведений тем выше, чем более драматичны описываемые в них события: «Тюремное заключение сроком на один год, каким бы суровым оно ни было, никогда не вызовет того острого интереса у читателя, какой вызывает смертный приговор. Тюремная скамья не может завладеть человеческим воображением в той же мере, что и виселица» (9 декабря 1835 года). В те годы Диккенс жил на Даути-стрит, неподалеку от тюрьмы Колдбат Филдс, где содержались осужденные сроком от одной недели до трех лет. О Колдбат Филдс ходили ужасные слухи. Описанная Кольриджем (1799), эта тюрьма должна была волновать воображение Диккенса. Друг писателя, выдающийся английский режиссер и актер У.Ч. Макриди отметил в своем дневнике за 1837 год, что Диккенс пригласил его посетить Колдбат Филдс. Отсюда, рассказывает Макриди, Диккенс вместе с ним и Форстером отправился в Ньюгетскую тюрьму. Впечатления от этих посещений легли в основу повести «Затравленный», написанной через двадцать лет, и «Ньюгетских эпизодов» в романе «Большие ожидания».

Определенное воздействие на Диккенса оказали произведения Э. Бульвера, У.Г. Эйнсворта и Ч. Уайтхеда. В 30-е годы опубликованы романы Э. Бульвера «Поль Клиффорд» (1830), «Юджин Арам» (1832), «Эрнест Мальтраверс» (1837), в которых преступление трактовалось как романтический протест против буржуазной цивилизации. Опубликовав роман «Джек Шеппард» (1839), героем которого был грабитель, У.Г. Эйнсворт стал одним из самых популярных английских писателей своего времени. В 1834 году Уайтхед издал «Автобиографию Джека Кетча», а вслед за ней - «Жизнеописания воров». Все это дало основание критикам говорить о «ньюгетской школе романистов», в которую входит и Диккенс, как автор «Приключений Оливера Твиста», создатель образов содержателя воровского притона Фэджина, авантюриста Монкса и убийцы Сайкса.

Фигуры Фэджина, Монкса и Сайкса окружены атмосферой зловещей тайны, им присуще некоторое обаяние. Не случайны романтические аксессуары в изображении этих персонажей. Таинственен сговор Монкса со сторожем Бамблом: они встречаются в мрачном заброшенном доме; их ужасным делам сопутствуют вспышки молний и раскаты грома. Преступники в романе «Оливер Твист» - фигуры, поднятые над повседневностью, значительные даже в своей жестокости. Многие современники воспринимали «Оливера Твиста» Диккенса и произведения Эйнсворта и Бульвера как явления одного порядка. Даже У. Теккерей поставил Диккенса в один ряд с названными романистами. Что касается широких кругов читателей, то они воспринимали «Оливера Твиста» как увлекательное сенсационное чтение. В одном из полицейских отчетов этого времени говорится, что огромной популярностью в простонародье пользуются «игры в карты и домино, а также - чтение «Джека Шеппарда» и «Оливера Твиста».

Начинающему писателю было лестно сравнение с маститыми романистами. Он восхищался «Полем Клиффордом», был дружен с Бульвером и Уайтхедом. В 1838 году Диккенс, Форстер и Эйнсворт образовали так называемый «Клуб троих» и были в это время неразлучны. Однако скоро Диккенс понял, что его эстетические задачи существенно отличаются от тех, что преследовали романисты «ньюгетской школы» и в первую очередь - Эйнсворт. В связи с этим у Диккенса возникла необходимость публично заявить о своем расхождении с «ньюгетской школой». Отделить себя от Эйнсворта оказалось нелегко, так как и «Джек Шеппард», и «Оливер Твист» одновременно печатались в «Альманахе Бентли» и иллюстрировал их один и тот же художник - Д. Крукшенк.

В предисловии к третьему изданию романа «Оливер Твист» (1841) Диккенс заявил о своей решимости изобличать зло, воплощенное в образах преступников, и бороться с романтизацией преступности. Несмотря на то, что имя Эйнсворта здесь названо не было, полемика Диккенса направлена, прежде всего, против романа «Джек Шеппард».

В романе «Большие ожидания» образ преступника утрачивает ореол необычности, избранности, свойственный прежним фигурам преступников. Вместе с тем, его роль в сюжете увеличивается. Он приобретает важную идейную нагрузку, воплощая мысль о порочности буржуазного общества. В прежних романах Диккенса с преступниками всегда была связана тайна, придававшая сюжету занимательность. Писателя интересовала не столько личность преступника, сколько таинственные обстоятельства, с нею связанные. В «Больших ожиданиях» основной акцент перенесен с событийной стороны сюжета на характер. Автор стремится исследовать причины, породившие способность человека преступать законы человечности, вскрыть социальные, нравственные и психологические корни преступности. Реалистически мотивировав сущность преступного сознания, Диккенс тем самым лишает его загадочности и романтичности.

Большой интерес в связи с этим представляют образы Мэгвича и Компесона. «Из тюрьмы на волю, а с воли опять в тюрьму, и опять на волю, и опять в тюрьму, - вот и вся суть», - так прошла вся жизнь Мэгвича. Бездомный сирота, он начал воровать, чтобы не погибнуть от голода. С тех пор «...кто, бывало, не встретит этого мальчишку Абеля Мэгвича, оборванного, голодного, сейчас же пугается и либо гонит прочь, либо хватает и тащит в тюрьму». В тюрьме его лицемерно пытались исправить книжками религиозного содержания, как будто вера в божье милосердие могла заменить голодному кусок хлеба. «И все, бывало, толкуют мне про дьявола? А какого дьявола? Жрать-то мне надо было или нет?» - рассказывал Мэгвич Пипу. Рассказ о судьбе Мэгвича был подготовлен многими наблюдениями Диккенса. «Я читал про одного мальчика - ему всего шесть лет, а он уже двенадцать раз побывал в руках полиции. Вот из таких-то детей и вырастают самые опасные преступники; чтобы извести это страшное племя, общество должно брать малолетних на свое попечение». Это слова из речи, произнесенной Диккенсом в 1853 году в Бирмингеме. Несколькими годами раньше он писал: «Бок о бок с Преступлением, Болезнями и Нищетой по Англии бродит Невежество, оно всегда рядом с ними. Этот союз столь же обязателен, как союз Ночи и Тьмы». Все это находится в прямом соответствии с описанием жизненного пути Мэгвича.

Тесно связан с Мэгвичем джентльмен-преступник Компесон. Этот образ во многих отношениях сходен с реальной фигурой убийцы Уильяма Пальмера, процесс по делу которого привлек всеобщее внимание в 1855 году. У. Пальмер отравил своего друга Дж.П. Кука и, вероятно, отравил свою жену, застрахованную в его пользу на 13 000 фунтов стерлингов. На процессе Пальмер вел себя совершенно хладнокровно, о чем с удовольствием писали в многочисленных репортерских отчета. Стремясь развеять героический ореол, созданный прессой «величайшему злодею, какого когда-либо судили в Олд-Бейли», Диккенс опубликовал статью «Повадки убийц», где проследил путь нравственного разложения этого человека.

В романе Компесон - умный и изворотливый авантюрист. Пользуясь своей образованностью и репутацией джентльмена, он многие годы безнаказанно совершал самые рискованные махинации и всегда при этом выходил сухим из воды. Познакомившись с Мэгвичем, Компесон заставил его работать на себя. Когда же их преступления раскрылись, основная тяжесть наказания легла на плечи Мэгвича. Вспоминая прошлое, Мэгвич с горечью говорил, что обаяние и образованность Компесона ввели судей в заблуждение и стали причиной смягчения его приговора: «Когда нас ввели в залу, - рассказывал Мэгвич, - я первым делом заметил, каким джентльменом смотрит Компесон, - кудрявый, в черном костюме, с белым платочком...». Это несоответствие внешнего облика преступника и его внутренней сущности было охарактеризовано Диккенсом в статье «Повадки убийц»: «Все виденные нами отчеты сходятся на том, что описанные с таким тщанием слова, взгляды, жесты, походка и движения подсудимого едва ли не восхищения достойны, так не вяжутся они с вменяемым ему преступлением». Диккенс особенно подчеркивал в статье сложность в соотношении нравственной сущности и внешнего облика героя. (В его романах 30-40-х годов внешность злодея, как правило, полностью соответствовала его внутреннему уродству: Фэджин, Монке, Квилп, Джонас Чезлвит). В более поздних романах злодей обрел черты добропорядочного джентльмена, и только некоторые особенности облика выдавали его нравственную сущность (зубы Каркера, пальцы-когти Риго, крючковатый нос и белые пятна на лице у Лэмля и т. д.). В статье о Пальмере Диккенс писал: «Почерк у природы всегда разборчив и четок. Твердой рукой запечатляет она его на каждой физиономии человеческой, надо только уметь читать. Тут, впрочем, требуется некоторая работа - свои впечатления нужно оценивать и взвешивать».

Компесона Диккенс изобразил как бы с двух точек зрения, применив тот прием, который четыре года назад он использовал, характеризуя Пальмера. Подобно Пальмеру, Компесон нарисован как в восприятии публики, так и в восприятии хорошо понимавшего его человека, Мэгвича. Позиции наблюдателей и в том, и в другом случаях оказываются прямо противоположными. Злодей представляется окружающим вполне добропорядочным человеком, чему немало способствует его внешнее обаяние. «Этот Компесон, - рассказывает Мэгвич, - строил из себя джентльмена, да и правда, учился он в богатом пансионе, был образованный. Говорить умел, как по писанному, и замашки самые барские. К тому же собой был красавец». Таким Компесон представлялся окружающим. И только Мэгвич знал, что Компесон «жалости имел не больше подпилка, сердце у него было холодное, как смерть, - зато голова - как у того дьявола». Компесон и в школе-то учился, а его друзья детства занимали высокие посты, свидетели встречали его в аристократических клубах и обществах, никто про него не слышал ничего дурного.

То же сказано в статье о Пальмере: «Он убивал, совершал подлоги, оставаясь при этом славным малым и любителем скачек; во время дознания он из следователя сделал себе лучшего друга, а... биржевая аристократия ставила на него крупные ставки, и, наконец, прославленный адвокат, разрыдавшись, ...выбежал из зала суда в доказательство своей веры в его невиновность». На самом деле изящный и обаятельный Пальмер был живым подтверждением порочности мира джентльменов. В романе «Большие ожидания» образ Компесона объединяет два мира - мир джентльменов и мир преступников. На поверку оказывается, что первый так же порочен, как и второй.

Порочные свойства людей Диккенс связывал с моралью той среды, в которой они формировались. «Мы недостаточно представляем себе печальное существование людей, - заметил он в одном из писем, - которые совершают свой земной путь во мраке...». Мрачной назвал свою эпоху и Д. Раскин. «Наше время, - писал он в 1856 году, - значительно мрачнее средневековья, которое принято называть «темным» и «мрачным». Нас отличает вялость ума и дисгармония души и тела». Губительную безнравственность буржуазного существования отметил Т. Карлейль: «Человек утратил свою душу... люди скитаются, как гальванизированные трупы, с бессмысленными, неподвижными глазами, без души...». Комментируя книгу Д.С. Милля «О свободе» (1859), А.И. Герцен заметил: «Постоянное понижение личностей, вкуса, тона, пустота интересов, отсутствие энергии ужаснули Милля... он присматривается и видит ясно, как все мельчает, становится дюжинное, рядское, стертое, пожалуй, «добропорядочнее», но пошлее. Он видит в Англии (то, что Токвиль заметил во Франции), что вырабатываются общие, стадные типы, и серьезно качая головой, говорит своим современникам: «Остановитесь, одумайтесь! Знаете ли, куда вы идете? Посмотрите - душа убывает».

Диккенс увидел это вместе с философами, историками и экономистами своего времени. Потому он не мог не обратиться к вопросу о нравственной сущности буржуазного индивида, о духовном оскудении, порождающем преступность. Интерес писателя к криминальной тематике объясняется не тяготением к сенсационным эффектам, а стремлением познать человеческий характер в его сложности и противоречивости, в его социальной обусловленности.

Усиление внимания к категории характера было связано с психологизацией европейского повествовательного искусства во второй половине XIX века. Писатели-реалисты, вслед за Диккенсом, внесут новые черты в традиции реалистического романа. Более тонким станет анализ душевных движений человека, в произведениях Мередита усовершенствуется психологическая мотивировка поступков героя. В известной мере эти изме­нения были намечены в позднем творчестве Диккенса, в частности, - в романе «Большие ожидания».

Ключевые слова: Чарльз Диккенс, Charles Dickens, "Большие надежды", критика на творчество Чарльза Диккенса, критика на произведения Чарльза Диккенса, скачать критику, скачать бесплатно, английская литература 19 в.



← Вернуться

×
Вступай в сообщество «shango.ru»!
ВКонтакте:
Я уже подписан на сообщество «shango.ru»