Михаил александрович шолохов судьба человека читать. Шолохов судьба человека

Подписаться
Вступай в сообщество «shango.ru»!
ВКонтакте:

Шолохов Михаил

Судьба человека

Михаил Шолохов

Судьба человека

Евгении Григорьевне Левицкой,

члену КПСС с 1903 года

Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.

В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое - всего лишь около шестидесяти километров, - но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. Пара сытых лошадей, в струну натягивая постромки, еле тащила тяжелую бричку. Колеса по самую ступицу проваливались в отсыревший, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках и стегнах, под тонкими ремнями шлеек, уже показались белые пышные хлопья мыла, а в утреннем свежем воздухе остро и пьяняще запахло лошадиным потом и согретым деготьком щедро смазанной конской сбруи.

Там, где было особенно трудно лошадям, мы слезали с брички, шли пешком. Под сапогами хлюпал размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги все еще держался хрустально поблескивавший на солнце ледок, и там пробираться было еще труднее. Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Еланку.

Небольшая, местами пересыхающая летом речушка против хутора Моховского в заболоченной, поросшей ольхами пойме разлилась на целый километр. Переправляться надо было на утлой плоскодонке, поднимавшей не больше трех человек. Мы отпустили лошадей. На той стороне в колхозном сарае нас ожидал старенький, видавший виды "виллис", оставленный там еще зимою. Вдвоем с шофером мы не без опасения сели в ветхую лодчонку. Товарищ с вещами остался на берегу. Едва отчалили, как из прогнившего днища в разных местах фонтанчиками забила вода. Подручными средствами конопатили ненадежную посудину и вычерпывали из нее воду, пока не доехали. Через час мы были на той стороне Еланки. Шофер пригнал из хутора машину, подошел к лодке и сказал, берясь за весло:

Если это проклятое корыто не развалится на воде, - часа через два приедем, раньше не ждите.

Хутор раскинулся далеко в стороне, и возле причала стояла такая тишина, какая бывает в безлюдных местах только глухою осенью и в самом начале весны. От воды тянуло сыростью, терпкой горечью гниющей ольхи, а с дальних прихоперских степей, тонувших в сиреневой дымке тумана, легкий ветерок нес извечно юный, еле уловимый аромат недавно освободившейся из-под снега земли.

Неподалеку, на прибрежном песке, лежал поваленный плетень. Я присел на него, хотел закурить, но сунув руку в правый карман ватной стеганки, к великому огорчению, обнаружил, что пачка "Беломора" совершенно размокла. Во время переправы волна хлестнула через борт низко сидевшей лодки, по пояс окатила меня мутной водой. Тогда мне некогда было думать о папиросах, надо было, бросив весло, побыстрее вычерпывать воду, чтобы лодка не затонула, а теперь, горько досадуя на свою оплошность, я бережно извлек из кармана раскисшую пачку, присел на корточки и стал по одной раскладывать на плетне влажные, побуревшие папиросы.

Был полдень. Солнце светило горячо, как в мае. Я надеялся, что папиросы скоро высохнут. Солнце светило так горячо, что я уже пожалел о том, что надел в дорогу солдатские ватные штаны и стеганку. Это был первый после зимы по-настоящему теплый день. Хорошо было сидеть на плетне вот так, одному, целиком покорясь тишине и одиночеству, и, сняв с головы старую солдатскую ушанку, сушить на ветерке мокрые после тяжелой гребли волосы, бездумно следить за проплывающими в блеклой синеве белыми грудастыми облаками.

Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту - лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском:

Здорово, браток!

Здравствуй. - Я пожал протянутую мне большую, черствую руку.

Мужчина наклонился к мальчику, сказал:

Поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездили, а он вот эту маленькую машину гоняет.

Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил:

Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь?

С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленям, удивленно приподнял белесые бровки.

Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзаю, а руки холодные - снежки катал потому что.

Сняв со спины тощий вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мною, отец сказал:

Беда мне с этим пассажиром. Через него и я подбился. Широко шагнешь он уже на рысь переходит, вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, - я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по лужине бредет или леденику отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. - Он помолчал немного, потом спросил: - А ты что же, браток, свое начальство ждешь?

Мне было неудобно разуверять его в том, что я не шофер, и я ответил:

Приходится ждать.

С той стороны подъедут?

Не знаешь, скоро ли подойдет лодка?

Часа через два.

Порядком. Ну что ж, пока отдохнем, спешить мне некуда. А я иду мимо, гляжу: свой брат-шофер загорает. Дай, думаю, зайду, перекурим вместе. Одному-то и курить, и помирать тошно. А ты богато живешь, папироски куришь. Подмочил их, стало быть? Ну, брат, табак моченый, что конь леченый, никуда не годится. Давай-ка лучше моего крепачка закурим.

Он достал из кармана защитных летних штанов свернутый в трубку малиновый шелковый потертый кисет, развернул его, и я успел прочитать вышитую на уголке надпись: "Дорогому бойцу от ученицы 6-го класса Лебедянской средней школы".

Мы закурили крепчайшего самосада и долго молчали. Я хотел было спросить, куда он идет с ребенком, какая нужда его гонит в такую распутицу, но он опередил меня вопросом:

Ты что же, всю войну за баранкой?

Почти всю.

На фронте?

Ну, и мне там пришлось, браток, хлебнуть горюшка по ноздри и выше.

Знаменитое произведение Михаила Шолохова «Судьба человека» рассказывает нам о жизни простого русского солдата. В образе Андрея Соколова показана судьба всего советского народа. Неожиданно наступившая для всей страны война разрушила все мечты на будущее у нашего героя.

Отняв родных и близких, не позволили русскому человеку сломиться, благодаря его сильной воли и стойкости характера. Встретив маленького мальчика Ванюшу, Соколов понял, что в его жизни еще будут светлые и радостные моменты.

Рассказ учит нас быть мужественными, любить и стойко защищать Родину, какие бы удары не преподносила вам жизнь. Всегда найдётся человек, который подарит любовь, заботу и сделает вашу жизнь счастливой.

Подробный пересказ

Рассказ повествует о нелегкой жизни человека - Соколова, на его долю выпала нелегкая судьба, но он стойко пережил все невзгоды и поступал храбро, проявлял уважение и заботу к другим, даже когда у самого было худо в жизни.

Рассказчик и Соколов встретились случайно, они стояли и курили, пока Соколов говорил о своей жизни.
Соколов жил в Воронежской губернии, работал, как и все - не покладая рук, рядом с ним была заботливая жена. Но мирная жизнь кончилась, и началась война. Стал Соколов шофером, а дома остались дети и любящая жена, которая провожала мужа со слезами на глазах. Это не понравилось Соколову, подумал, что заживо хоронят его. На войне был дважды ранен, а когда ночевали в церкви - три разный случая случились с героем.

Первый - вправил ему руку неизвестный человек.

Второй - Соколов задушил человека, который хотел взводного отдать фашистам.

Третий - фашисты убили верующего, который не хотел осквернять церковь, чтобы справить нужду.

После Соколов решился на побег, на третьи сутки его поймали и после пребывания в карцере, отправили в Германии.

Однажды Соколова чуть не убили, но смог избежать ее. Соколов сказал такому же человеку по несчастью, что для них маленькие могилы приготовили. Это услышал Мюллер - комендант лагеря, в котором находился Соколов.

Комендант лагеря приказал выпить его за свою же смерть, не закусив (Соколов решил не брать и куска хлеба он фашиста, хотя очень хотел есть), смеясь пленному в лицо, как бы унижая его положение и показывая свою полную власть над его жизнью. Так он выпил три стакана, а комендант, удивившись такому стойкому человеку, решил не убивать за сказанные слова. В концлагере Соколова морили голодом, но все же он смог выжить.

Далее Соколова снова отправили в шоферы, когда он вез очередного майора, то оглушил его и забрал пистолет, после чего преодолев пост, вернулся к своим. Тут его ждали плохие новости - он потерял семью. Такое горькое известие пошатнула Соколова, но не надолго. Он, собравшись с силами, решил не отступать. Понял, что делать ему более нечего и пошел на фронт. Перед этим посмотрел на остатки своего дома.

Через некоторое время Соколов узнает, что сын - Анатолий жив и хорошо закончил училище, и пошел на фронт (на фронте он хорошо отличился, имел много наград и был отличным бойцом), в сорок пятом году был убит снайпером.
Когда же война кончилась, он поехал в Урюпинск к другу. Там и остался жить. Возле магазина познакомился с маленьким мальчиком Ваней, у которого мать и отец погибли во время войны. Однажды сказал мальчику, что он его отец и усыновил его, а жена товарища помогла за уходом ребенка. Но потом опять беда - сбил случайно корову (она выжила), жители всполошились, а автоинспектор отобрал разрешение на права, несмотря на уговоры. Всю зиму плотничал, а потом подался снова к товарищу(общался с ним некоторое время по почте), который с удовольствием его приютил, да и там новую книжку на разрешение водить дадут. Соколов решил, что отдаст мальчика в школу, тогда и найдет постоянное место жительства, а сейчас повременит. На этом рассказ Соколова кончается - подходит лодка, и рассказчик прощается со случайным знакомым. Он стал думать над услышанным. А маленький мальчик помахал ему своей маленькой розовой рученькой на прощание. Так рассказчик понял, что важно не обидеть ребенка и скрыть от него свою мужскую слезу.

Данный рассказ учит о том, что нужно проявлять человечность к другим, несмотря ни на что. Соколов - отверженный человек, "настоящий русский", который противостоял злу, смог заглянуть страху в глаза. Поступок Соколова (когда он взял к себе мальчика), показывает, что люди могут проявлять сочувствие к другим, жалеть и помогать.

Также рассказ учит стоять за себя и сохранять честь, так Соколов отстоял свое достоинство, когда пил за свою смерть, что помогло спастись ему.

Соколов - пример русского человека, который вобрал в себя все качества людей того времени, показатель того, что людям все же присуща доброта и смелость.

И еще один урок приносит рассказ, что за свою жизнь нужно бороться всеми силами, как это делал Соколов. Не бояться противника или врага, а смело смотреть в его лицо и наступать. Ведь жизнь - одна, и не нужно ее терять без боя.

Краткое содержание Шолохов Судьба человека по главам

Андрей Соколов

В самом начале рассказа мы видим, как рассказчик едет на телеге с товарищем в станицу Букановскую. Действие происходит ранней весной, когда только начал таять снег и поэтому дорога оказалась утомительной. Через некоторое время ему приходится переправляться через реку с неожиданно появившимся шофером. Оказавшись на другом берегу, повествующий остался ждать водителя, который обещал прибыть через 2 часа. И возможно ожидание было бы утомительным, но неожиданно к сидевшему рассказчику подходит мужчина с ребенком, который и станет главным героем повествования. Андрей Соколов, так его звали, приняв неизвестного ему человека за шофера, присаживается рядом и рассказывает ему о своей жизни.

Жизнь Соколова до войны

Главный герой родился в 1900 году в Воронежской губернии. Воевал в Красной Армии. Когда наступил голод в стране Советов, ушел батрачить, поэтому и выжил. Похоронив родителей и сестренку, отправился в Воронеж, где работал плотником и простым рабочим на заводе. Там же встретив свою любовь, вскоре женился. Женщина попалась Андрею ласковая, все понимающая, настоящая хозяйка. Ирина, так ее звали, никогда не попрекала его за лишнюю выпитую рюмочку, ни за грубое слово. Позже в семье появились дети - две дочки и сын. И вот тогда-то, Соколов решил покончить с выпивкой и заняться серьезным делом. Больше всего его тянуло к машинам. Таким образом, он стал работать шофером. Так бы и продолжалась мирная, размеренная жизнь, если бы не нападение фашистской Германии на нашу страну.

Война и плен

Прощание с семьей было таким тяжелым, как будто Соколов предчувствовал, что своих родных он больше не увидит. На фронте он также шоферил. Был два раза ранен. Но война не отступала от наших родных просторов и преподнесла ему тяжелые испытания. В 1942 году в одном из наступлений фашистов, подвозя снаряды в траншеи, наш герой был контужен. Придя в сознание, он понял, что очутился в тылу врага. Желая умереть, как настоящий русский солдат, Соколов с гордо поднятой головой встал перед фашистами. Таким образом, Андрей попадает в плен. За все свое время у немцев в жизни нашего героя происходят довольно- таки весомые события. Во-первых, помня о чести и достоинстве советского воина, он спасает коммуниста и убивает предателя. Там же пленный военврач вправляет Соколову вывихнутую руку. Все эти моменты раскрывают всевозможные типы человеческого поведения в страшных обстоятельствах.

Эпизоды, где фашисты расстреливают верующего человека, который всю ночь отпрашивался в уборную и расстрел несколько военнопленных, заставили задуматься о побеге. Такой случай ему подвернулся. Когда всех отправили рыть могилы, Андрей бежал. Но далеко ему уйти не пришлось. На четвертые сутки его поймали немцы. Этот побег отдалил его больше от родины. Нашего героя отправляют на работы в Германию. Где только не пришлось ему побывать. И не представлял себе Соколов, что только сила духа помогла ему избежать смерти.
На волоске от смерти.

Один из самых впечатляющих эпизодов - пребывание у лагерфюррера Мюллера, показывает нам мужество русского солдата. Находясь в плену, каждый выживал, как мог. Среди наших воинов было много предателей. Неосторожно сказанная фраза про Германию, приблизили Андрея к гибели. Перед самой смертью, немцы предложили выпить. И Соколов, показывая русское достоинство и отвагу, употребляет 3 стакана шнапса, не закусывая. Такой поступок вызывает почтение у фашистского изувера. И он, не только дарует ему жизнь, но и дает ему в барак булку хлеба и маленький кусочек сала.

Сцена допроса показала фашистам стойкость, самоуважение советского человека. Для германских войск это был неплохой урок.

Освобождение из плена

По истечении некоторого времени нашему герою стали доверять, и он начинает работать водителем у немцев. В удобный для него момент солдат бежит, захватив с собой майора и пакет важных документов. Этот побег помогает Соколову реабилитироваться перед Родиной. Подлечившись в лазарете, солдат стремится быстрее увидеть семью, но узнает, что во время бомбоударов погибли все его родные. Больше уже ничего не держало Андрея. Он уходит вновь на фронт, чтобы отомстить за гибель жены и детей.

Сын Анатолий

Счастье и горе перекликаются на протяжении всего рассказа. Радостная весть о своем старшем сыне побуждает Соколова на новые подвиги. Но эти моменты длились недолго. Анатолия убивают в День Победы над фашистскими захватчиками.

Послевоенное время

После похорон сына, оставшись совсем один, наш герой не хочет возвращаться на родину и едет к своему товарищу, который давно приглашал его к себе в Урюпинск. Приехав к нему, Андрей устраивается работать водителем вместе с другом. Однажды, чисто случайно, он встречает мальчика, сироту. Этот мальчуган так сильно тронул его сердце, что отдав всю теплоту и любовь, Соколов усыновляет его. Именно Ванюшка со своей детской чистотой и откровенностью помогает вернуться к жизни и становится путеводной звездой в горестной жизни героя. Не случайно, эта встреча происходит ранней весной.

Яркое солнце, бегущие звонкие ручьи говорит о том, что появление Вани растопило сердце героя. И жизнь продолжается. Возможно, он бы так и пребывал с приемышем в Урюпинске, если бы не сбил случайно корову с ног. Лишили Андрея книжки. И взяв за руку мальчика, с лучшей надеждой на будущее, он отправляется в дальнюю дорогу, Кашарский район. Читая последние строчки произведения отчетливо видно, как в соединении двух осиротевших судеб, автор показывает, что, несмотря на страдания и тяготы во время войны, русский человек не сломился и своим примером на образе Соколова помогает возродиться людям, которые также прошли через лишения и горе.

Но жизнь продолжается. И вновь возводят дома, школы, больницы, работают заводы. Люди влюбляются, женятся. И живут ради будущего поколения, в сердцах которых теплится искренняя теплота и любовь. Ведь именно в них наша сила и могущество.

Картинка или рисунок Судьба человека

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Янссон Последний в мире дракон

    Муми-тролль, играя в саду, случайно зацепил стеклянной банкой крошечного дракона. Это случилось среду ясным летним днем. Дракончик был очень маленький, с коробок для спичек, крылья были прозрачные и напоминали плавники золотой рыбки

  • Краткое содержание Чуковский Серебряный герб

    Бедные, самые обычные люди всегда страдали из-за своего простого и бедного положения в обществе. Как ни странно, но именно бедность всегда наказуема. Все любят и уважают обеспеченных людей, редко кто обратит внимание на бедняка

  • Краткое содержание Мериме Кармен

    Путешествуя по Испании, главный герой заводит опасное знакомство. Беседа за сигарой и совместной трапезой располагает к доверию, и незнакомец становится попутчиком. Антонио, проводник рассказчика, признаёт в случайном знакомом преступника

  • Краткое содержание Сказка Летучий корабль

    У стариков было трое сыновей, двое считались умными, а третьего никто и за человека не считал, потому что он глупым был

  • Краткое содержание Бианки Первая охота

    Надоело щенку гонять кур по двору, вот и пошел он охоту ловить диких птиц и зверей. Думает щенок, что сейчас поймает кого то и домой пойдет. По пути его увидели жуки, насекомые, кузнечики, удод, ящерица, вертишейка, выпь

Меню статьи:

Грустный рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека» берет за живое. Написанный автором в 1956 году, он открывает голую правду о зверствах Великой Отечественной войны и том, что довелось пережить в немецком плену Андрею Соколову, советскому солдату. Но обо всем по порядку.

Главные герои рассказа:

Андрей Соколов – советский солдат, которому пришлось в годы Великой Отечественной войны испытать много горя. Но, несмотря на невзгоды, даже плен, где герой терпел зверские издевательства от фашистов, он выстоял. Лучиком света в мраке безысходности, когда герой рассказа потерял на войне всю семью, засияла улыбка усыновленного мальчика-сироты.

Предлагаем прочитать повесть Михаила Шолохова“Они сражались за Родину”, где говорится о стойкости и мужестве советских солдат в годы Великой Отечественной войны

Жена Андрея Ирина: кроткая, спокойная женщина, настоящая супруга, любящая мужа, которая умела утешить и поддержать в трудные минуты. Когда Андрей уезжал на фронт, была в огромном отчаянии. Погибла вместе с двумя детьми, когда снаряд попал в дом.


Встреча у переправы

Михаил Шолохов ведет свое произведение от первого лица. Стояла первая послевоенная весна, а рассказчику нужно было во что бы то ни стало попасть на станцию Букановская, до которой было шестьдесят километров. Переплыв вместе с водителем машины на другой берег реки под названием Епанка, он стал ждать отлучившегося на два часа шофера.

Вдруг внимание привлек мужчина с маленьким мальчиком, двигающиеся к переправе. Они остановились, поздоровались, и завязался непринужденный разговор, в котором Андрей Соколов – так звали нового знакомого – поведал о своей горькой жизни в годы войны.

Нелегкая судьба Андрея

Какие только мучения ни переносит человек в страшные годы противостояния между народами.

Великая Отечественная война покалечила, изранила людские тела и души, особенно тех, кому пришлось побывать в немецком плену и выпить горькую чашу нечеловеческих страданий. Одним из таких был и Андрей Соколов.

Жизнь Андрея Соколова до Великой Отечественной войны

Лютые беды постигали парня еще с юности: умершие от голода родители и сестра, одиночество, война в Красной Армии. Но в то нелегкое время отрадою для Андрея стала умница-жена, кроткая, тихая и ласковая.

Да и жизнь вроде бы стала налаживаться: работа шофером, хороший заработок, трое смышленых деток-отличников (о старшем, Анатолии, даже писали в газете). И наконец, уютный дом из двух комнат, который они поставили на скопленные деньги как раз перед войной… Она внезапно обрушилась на советскую землю и оказалась гораздо страшнее прежней, гражданской. И счастье Андрея Соколова, достигнутое с таким трудом, разбилось на мелкие осколки.

Предлагаем ознакомиться с биографией Михаила Шолохова , произведения которого являются отображением исторических переворотов, которые тогда переживала вся страна.

Прощание с семьей

Андрей уходил на фронт. Жена Ирина и трое детей провожали его со слезами. Особенно убивалась супруга: «Родненький мой… Андрюша… не увидимся… мы с тобой… больше… на этом… свете».
«До самой смерти, – вспоминает Андрей, – не прощу себя, что тогда её оттолкнул». Все помнит он, хоть и хочется забыть: и белые губы отчаявшейся Ирины, шептавшей что-то, когда сели они в поезд; и детишек, у которых, как они ни старались, не получалось улыбаться сквозь слезы… А эшелон уносил Андрея все дальше и дальше, навстречу военным будням и ненастьям.

Первые годы на фронте

На фронте Андрей работал шофером. Два легких ранения не шли ни в какое сравнение с тем, что пришлось пережить позже, когда, тяжело раненый, попал он в плен к фашистам.

В плену

Какие только издевательства ни довелось перенести от немцев по дороге: и прикладом били по голове, и на глазах у Андрея пристреливали раненых, а потом загнали всех в церковь ночевать. Еще больше страдал бы главный герой, если бы среди пленных не оказался военный врач, который предложил свою помощь и поставил на место вывихнутую руку. Сразу наступило облегчение.

Предотвращение предательства

Среди пленных оказался человек, который задумал на следующее утро, когда прозвучит вопрос, есть ли среди пленных комиссары, евреи и коммунисты, выдать немцам своего взводного. Сильно боялся за свою жизнь. Андрей, услышав разговор об этом, не растерялся и задушил предателя. И впоследствии ни капли не пожалел об этом.

Побег

Со времени пленения все более и более посещала Андрея мысль о побеге. И вот представился реальный случай совершить задуманное. Пленные копали могилы для своих же умерших и, увидев, что охранники отвлеклись, Андрей незаметно сбежал. К сожалению, попытка оказалась неудачной: после четырех дней поисков его вернули, спустили собак, долго издевались, на месяц посадили в карцер и, наконец, отправили в Германию.

На чужбине

Сказать, что жизнь в Германии была ужасной – не сказать ничего. Андрея, значившегося в плену под номером 331, постоянно били, очень плохо кормили, заставляли тяжело работать на Каменном карьере. А однажды за опрометчивые слова о немцах, произнесенные в бараке ненароком, вызвали к герр лагерфюреру. Однако, Андрей не струсил: подтвердил сказанное ранее: «четыре кубометра выработки - это много…» Хотели сначала расстрелять, и привели бы приговор в исполнение, но, увидев смелость русского солдата, не побоявшегося смерти, комендант зауважал его, изменил решение и отпустил в барак, даже при этом снабдив продуктами.

Освобождение из плена

Работая шофером у фашистов (он возил немецкого майора), Андрей Соколов стал подумывать о втором побеге, который мог оказаться удачнее предыдущего. Так оно и вышло.
По дороге в направлении Тросницы, переодевшись в немецкую форму, Андрей остановил машину со спящим на заднем сидении майором и оглушил немца. А затем свернул туда, где воюют русские.

Среди своих

Наконец-то, оказавшись на территории среди советских солдат, Андрей смог вздохнуть спокойно. Так соскучился он по родной земле, что припал к ней и целовал. Поначалу не узнали его свои, но потом поняли, что вовсе это не фриц заблудился, а свой, родной, воронежец сбежал из плена, да еще и документы важные с собой привез. Накормили его, в бане искупали, выдали обмундирование, но в просьбе взять в стрелковую часть полковник отказал: необходимо было подлечиться.

Страшное известие

Так Андрей попал в госпиталь. Его хорошо кормили, обеспечили уходом, и после немецкого плена жизнь могла бы показаться чуть ли не хорошей, если бы не одно «но». Истосковался душой солдат по жене и детям, письмо домой написал, ждал весточки и от них, а ответа все нет. И вдруг – страшное известие от соседа, столяра, Ивана Тимофеевича. Пишет он, что нет в живых уже ни Ирины, ни младших дочки и сына. В их избу попал тяжелый снаряд… А старший Анатолий после этого пошел добровольцем на фронт. Сжалось сердце от жгучей боли. Решил Андрей после выписки из госпиталя сам поехать на то место, где стоял когда-то его родной дом. Зрелище оказалось до того удручающим, – глубокая воронка и по пояс бурьян – что не смог бывший муж и отец семейства оставаться там ни минуты. Попросился обратно в дивизию.

Сначала радость, потом – горе

Среди непроглядной тьмы отчаяния блеснул лучик надежды – старший сын Андрея Соколова – Анатолий – прислал с фронта письмо. Оказывается, он закончил артиллерийское училище – и уже получил звание капитана, «командует батареей «сорокапяток», имеет шесть орденов и медали…»
Как же обрадовало отца это неожиданное известие! Сколько пробудило в нем мечтаний: вернется сын с фронта, женится и будет дедушка нянчить долгожданных внуков. Увы, и это кратковременное счастье разбилось вдребезги: 9 мая, как раз в День Победы убил Анатолия немецкий снайпер. И страшно, невыносимо больно было отцу видеть его мертвым, в гробу!

Новый сын Соколова – мальчик по имени Ваня

Словно что-то оборвалось внутри у Андрея. И не жил бы он вовсе, а просто существовал, если бы не усыновил тогда маленького шестилетнего мальчика, у которого на войне погибли и мать, и отец.
В Урюпинске (из-за обрушившихся на него несчастий главный герой повести не захотел возвращаться в Воронеж) приняла Андрея к себе бездетная пара. Работал шофером на грузовой машине, иногда возил хлеб. Несколько раз, заезжая в чайную перекусить, видел Соколов голодного мальчика-сироту – и прикипело его сердце к ребенку. Решил забрать его себе. «Эй, Ванюшка! Садись скорее на машину, прокачу на элеватор, а оттуда вернемся сюда, пообедаем» – позвал Андрей малыша.
– Ты знаешь, кто я такой? – спросил, узнав у мальчика, что он круглый сирота.
– Кто? – спросил Ваня.
– Я твой отец!
В ту минуту такая радость охватила и только что обретенного сына, и самого Соколова, такие светлые чувства, что понял бывший солдат: поступил правильно. И уже не сможет жить без Вани. С тех пор они уже не расставались – ни днем, ни ночью. Окаменелое сердце Андрея стало мягче с приходом в его жизнь этого озорного малыша.
Только вот в Урюпинске не пришлось долго задержаться – пригласил героя еще один приятель в Каширский район. Так и шагают теперь с сыном по русской земле, ведь не привык Андрей на одном месте засиживаться.

Евгении Григорьевне Левицкой,

члену КПСС с 1903 года



Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.

В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое - всего лишь около шестидесяти километров, - но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. Пара сытых лошадей, в струну натягивая постромки, еле тащила тяжелую бричку. Колеса по самую ступицу проваливались в отсыревший, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках и стегнах, под тонкими ремнями шлеек, уже показались белые пышные хлопья мыла, а в утреннем свежем воздухе остро и пьяняще запахло лошадиным потом и согретым деготьком щедро смазанной конской сбруи.

Там, где было особенно трудно лошадям, мы слезали с брички, шли пешком. Под сапогами хлюпал размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги все еще держался хрустально поблескивавший на солнце ледок, и там пробираться было еще труднее. Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Еланку.

Небольшая, местами пересыхающая летом речушка против хутора Моховского в заболоченной, поросшей ольхами пойме разлилась на целый километр. Переправляться надо было на утлой плоскодонке, поднимавшей не больше трех человек. Мы отпустили лошадей. На той стороне в колхозном сарае нас ожидал старенький, видавший виды «виллис», оставленный там еще зимою. Вдвоем с шофером мы не без опасения сели в ветхую лодчонку. Товарищ с вещами остался на берегу. Едва отчалили, как из прогнившего днища в разных местах фонтанчиками забила вода. Подручными средствами конопатили ненадежную посудину и вычерпывали из нее воду, пока не доехали. Через час мы были на той стороне Еланки. Шофер пригнал из хутора машину, подошел к лодке и сказал, берясь за весло:

Если это проклятое корыто не развалится на воде, - часа через два приедем, раньше не ждите.

Хутор раскинулся далеко в стороне, и возле причала стояла такая тишина, какая бывает в безлюдных местах только глухою осенью и в самом начале весны. От воды тянуло сыростью, терпкой горечью гниющей ольхи, а с дальних прихоперских степей, тонувших в сиреневой дымке тумана, легкий ветерок нес извечно юный, еле уловимый аромат недавно освободившейся из-под снега земли.

Неподалеку, на прибрежном песке, лежал поваленный плетень. Я присел на него, хотел закурить, но сунув руку в правый карман ватной стеганки, к великому огорчению, обнаружил, что пачка «Беломора» совершенно размокла. Во время переправы волна хлестнула через борт низко сидевшей лодки, по пояс окатила меня мутной водой. Тогда мне некогда было думать о папиросах, надо было, бросив весло, побыстрее вычерпывать воду, чтобы лодка не затонула, а теперь, горько досадуя на свою оплошность, я бережно извлек из кармана раскисшую пачку, присел на корточки и стал по одной раскладывать на плетне влажные, побуревшие папиросы.

Был полдень. Солнце светило горячо, как в мае. Я надеялся, что папиросы скоро высохнут. Солнце светило так горячо, что я уже пожалел о том, что надел в дорогу солдатские ватные штаны и стеганку. Это был первый после зимы по-настоящему теплый день. Хорошо было сидеть на плетне вот так, одному, целиком покорясь тишине и одиночеству, и, сняв с головы старую солдатскую ушанку, сушить на ветерке мокрые после тяжелой гребли волосы, бездумно следить за проплывающими в блеклой синеве белыми грудастыми облаками.

Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту - лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском:

Здорово, браток!

Здравствуй. - Я пожал протянутую мне большую, черствую руку.

Мужчина наклонился к мальчику, сказал:

Поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездили, а он вот эту маленькую машину гоняет.

Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил:

Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь?

С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленям, удивленно приподнял белесые бровки.

Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзаю, а руки холодные - снежки катал потому что.

Сняв со спины тощий вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мною, отец сказал:

Беда мне с этим пассажиром. Через него и я подбился. Широко шагнешь он уже на рысь переходит, вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, - я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по лужине бредет или леденику отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. - Он помолчал немного, потом спросил: - А ты что же, браток, свое начальство ждешь?


Шолохов Михаил
Судьба человека
Михаил Шолохов
Судьба человека
Рассказ
Евгении Григорьевне Левицкой,
члену КПСС с 1903 года
Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.
В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое - всего лишь около шестидесяти километров, - но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. Пара сытых лошадей, в струну натягивая постромки, еле тащила тяжелую бричку. Колеса по самую ступицу проваливались в отсыревший, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках и стегнах, под тонкими ремнями шлеек, уже показались белые пышные хлопья мыла, а в утреннем свежем воздухе остро и пьяняще запахло лошадиным потом и согретым деготьком щедро смазанной конской сбруи.
Там, где было особенно трудно лошадям, мы слезали с брички, шли пешком. Под сапогами хлюпал размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги все еще держался хрустально поблескивавший на солнце ледок, и там пробираться было еще труднее. Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Еланку.
Небольшая, местами пересыхающая летом речушка против хутора Моховского в заболоченной, поросшей ольхами пойме разлилась на целый километр. Переправляться надо было на утлой плоскодонке, поднимавшей не больше трех человек. Мы отпустили лошадей. На той стороне в колхозном сарае нас ожидал старенький, видавший виды "виллис", оставленный там еще зимою. Вдвоем с шофером мы не без опасения сели в ветхую лодчонку. Товарищ с вещами остался на берегу. Едва отчалили, как из прогнившего днища в разных местах фонтанчиками забила вода. Подручными средствами конопатили ненадежную посудину и вычерпывали из нее воду, пока не доехали. Через час мы были на той стороне Еланки. Шофер пригнал из хутора машину, подошел к лодке и сказал, берясь за весло:
- Если это проклятое корыто не развалится на воде, - часа через два приедем, раньше не ждите.
Хутор раскинулся далеко в стороне, и возле причала стояла такая тишина, какая бывает в безлюдных местах только глухою осенью и в самом начале весны. От воды тянуло сыростью, терпкой горечью гниющей ольхи, а с дальних прихоперских степей, тонувших в сиреневой дымке тумана, легкий ветерок нес извечно юный, еле уловимый аромат недавно освободившейся из-под снега земли.
Неподалеку, на прибрежном песке, лежал поваленный плетень. Я присел на него, хотел закурить, но сунув руку в правый карман ватной стеганки, к великому огорчению, обнаружил, что пачка "Беломора" совершенно размокла. Во время переправы волна хлестнула через борт низко сидевшей лодки, по пояс окатила меня мутной водой. Тогда мне некогда было думать о папиросах, надо было, бросив весло, побыстрее вычерпывать воду, чтобы лодка не затонула, а теперь, горько досадуя на свою оплошность, я бережно извлек из кармана раскисшую пачку, присел на корточки и стал по одной раскладывать на плетне влажные, побуревшие папиросы.
Был полдень. Солнце светило горячо, как в мае. Я надеялся, что папиросы скоро высохнут. Солнце светило так горячо, что я уже пожалел о том, что надел в дорогу солдатские ватные штаны и стеганку. Это был первый после зимы по-настоящему теплый день. Хорошо было сидеть на плетне вот так, одному, целиком покорясь тишине и одиночеству, и, сняв с головы старую солдатскую ушанку, сушить на ветерке мокрые после тяжелой гребли волосы, бездумно следить за проплывающими в блеклой синеве белыми грудастыми облаками.
Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту - лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском:
- Здорово, браток!
- Здравствуй. - Я пожал протянутую мне большую, черствую руку.
Мужчина наклонился к мальчику, сказал:
- Поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездили, а он вот эту маленькую машину гоняет.
Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил:
- Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь?
С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленям, удивленно приподнял белесые бровки.
- Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзаю, а руки холодные - снежки катал потому что.
Сняв со спины тощий вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мною, отец сказал:
- Беда мне с этим пассажиром. Через него и я подбился. Широко шагнешь он уже на рысь переходит, вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, - я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по лужине бредет или леденику отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. - Он помолчал немного, потом спросил: - А ты что же, браток, свое начальство ждешь?
Мне было неудобно разуверять его в том, что я не шофер, и я ответил:
- Приходится ждать.
- С той стороны подъедут?
- Да.
- Не знаешь, скоро ли подойдет лодка?
- Часа через два.
- Порядком. Ну что ж, пока отдохнем, спешить мне некуда. А я иду мимо, гляжу: свой брат-шофер загорает. Дай, думаю, зайду, перекурим вместе. Одному-то и курить, и помирать тошно. А ты богато живешь, папироски куришь. Подмочил их, стало быть? Ну, брат, табак моченый, что конь леченый, никуда не годится. Давай-ка лучше моего крепачка закурим.
Он достал из кармана защитных летних штанов свернутый в трубку малиновый шелковый потертый кисет, развернул его, и я успел прочитать вышитую на уголке надпись: "Дорогому бойцу от ученицы 6-го класса Лебедянской средней школы".
Мы закурили крепчайшего самосада и долго молчали. Я хотел было спросить, куда он идет с ребенком, какая нужда его гонит в такую распутицу, но он опередил меня вопросом:
- Ты что же, всю войну за баранкой?
- Почти всю.
- На фронте?
- Да.
- Ну, и мне там пришлось, браток, хлебнуть горюшка по ноздри и выше.
Он положил на колени большие темные руки, сгорбился. Я сбоку взглянул на него, и мне стало что-то не по себе... Видали вы когда-нибудь глаза, словно присыпанные пеплом, наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть? Вот такие глаза были у моего случайного собеседника.
Выломав из плетня сухую искривленную хворостинку, он с минуту молча водил ею по песку, вычерчивая какие-то замысловатые фигуры, а потом заговорил:
- Иной раз не спишь ночью, глядишь в темноту пустыми глазами и думаешь: "За что же ты, жизнь, меня так покалечила? За что так исказнила?" Нету мне ответа ни в темноте, ни при ясном солнышке... Нету и не дождусь! - И вдруг спохватился: ласково подталкивая сынишку, сказал: - Пойди, милок, поиграйся возле воды, у большой воды для ребятишек всегда какая-нибудь добыча найдется. Только, гляди, ноги не промочи!
Еще когда мы в молчании курили, я, украдкой рассматривая отца и сынишку, с удивлением отметил про себя одно, странное на мой взгляд, обстоятельство Мальчик был одет просто, но добротно: и в том, как сидела на нем подбитая легкой, поношенной цигейкой длиннополая курточка, и в том, что крохотные сапожки были сшиты с расчетом надевать их на шерстяной носок, и очень искусный шов на разорванном когда-то рукаве курточки - все выдавало женскую заботу, умелые материнские руки. А отец выглядел иначе: прожженный в нескольких местах ватник был небрежно и грубо заштопан, латка на выношенных защитных штанах не пришита как следует, а скорее наживлена широкими, мужскими стежками; на нем были почти новые солдатские ботинки, но плотные шерстяные носки изъедены молью, их не коснулась женская рука... Еще тогда я подумал: "Или вдовец, или живет не в ладах с женой".
Но вот он, проводив глазами сынишку, глухо покашлял, снова заговорил, и я весь превратился в слух.
- Поначалу жизнь моя была обыкновенная. Сак я уроженец Воронежской губернии, с тысяча девятьсотого года рождения. В гражданскую войну был в Красной Армии, в дивизии Киквидзе. В голодный двадцать второй год подался на Кубань, ишачить на кулаков, потому и уцелел. А отец с матерью и сестренкой дома померли от голода. Остался один. Родни - хоть шаром покати, - нигде, никого, ни одной души. Ну, через год вернулся с Кубани, хатенку продал, поехал в Воронеж. Поначалу работал в плотницкой артели, потом пошел на завод, выучился на слесаря. Вскорости женился. Жена воспитывалась в детском доме. Сиротка. Хорошая попалась мне девка! Смирная веселая, угодливая и умница, не мне чета. Она с детства узнала, почем фунт лиха стоит, может, это и сказалось на ее характере. Со стороны глядеть - не так уж она была из себя видная, но ведь я-то не со стороны на нее глядел, а в упор. И не было для меня красивее и желанней ее, не было на свете и не будет!
Придешь с работы усталый, а иной раз и злой, как черт. Нет, на грубое слово она тебе не нагрубит в ответ. Ласковая, тихая, не знает, где тебя усадить, бьется, чтобы и при малом достатке сладкий кусок тебе сготовить. Смотришь на нее и отходишь сердцем, а спустя немного обнимешь ее, скажешь: "Прости, милая Иринка, нахамил я тебе. Понимаешь, с работой у меня нынче не заладилось". И опять у нас мир, и у меня покой на душе. А ты знаешь, браток, что это означает для работы? Утром я встаю как встрепанный, иду на завод, и любая работа у меня в руках кипит и спорится! Вот что это означает - иметь умную жену-подругу.
Приходилось кое-когда после получки и выпивать с товарищами. Кое-когда бывало и так, что идешь домой и такие кренделя ногами выписываешь, что со стороны, небось, глядеть страшно. Тесна тебе улица, да и шабаш, не говоря уже про переулки. Парень я был тогда здоровый и сильный, как дьявол, выпить мог много, а до дому всегда добирался на своих ногах. Но случалось иной раз и так, что последний перегон шел на первой скорости, то есть на четвереньках, однако же добирался. И опять же ни тебе упрека, ни крика, ни скандала. Только посмеивается моя Иринка, да и то осторожно, чтобы я спьяну не обиделся. Разует меня и шепчет: "Ложись к стенке, Андрюша, а то сонный упадешь с кровати". Ну, я, как куль с овсом, упаду, и все поплывет перед глазами. Только слышу сквозь сон, что она по голове меня тихонько гладит рукою и шепчет что-то ласковое, жалеет, значит...
Утром она меня часа за два до работы на ноги подымет, чтобы я размялся. Знает, что на похмелье я ничего есть не буду, ну, достанет огурец соленый или еще что-нибудь по легости, нальет граненый стаканчик водки. "Похмелись, Андрюша, только больше не надо, мой милый". Да разве же можно не оправдать такого доверия? Выпью, поблагодарю ее без слов, одними глазами, поцелую и пошел на работу, как миленький. А скажи она мне, хмельному, слово поперек, крикни или обругайся, и я бы, как бог свят, и на второй день напился. Так бывает в иных семьях, где жена дура; насмотрелся я на таких шалав, знаю.
Вскорости дети у нас пошли. Сначала сынишка родился, через год еще две девочки... Тут я от товарищей откололся. Всю получку домой несу, семья стала числом порядочная, не до выпивки. В выходной кружку пива выпью и на этом ставлю точку.
В двадцать девятом году завлекли меня машины. Изучил автодело, сел за баранку на грузовой. Потом втянулся и уже не захотел возвращаться на завод. За рулем показалось мне веселее. Так и прожил десять лет и не заметил, как они прошли. Прошли как будто во сне. Да что десять лет! Спроси у любого пожилого человека - приметил он, как жизнь прожил? Ни черта он не приметил! Прошлое - вот как та дальняя степь в дымке. Утром я шел по ней, все было ясно кругом, а отшагал двадцать километров, и вот уже затянула степь дымка, и отсюда уже не отличишь лес от бурьяна, пашню от травокоса...
Работал я эти десять лет и день и ночь. Зарабатывал хорошо, и жили мы не хуже людей. И дети радовали: все трое учились на "отлично", а старшенький, Анатолий, оказался таким способным к математике, что про него даже в центральной газете писали. Откуда у него проявился такой огромадный талант к этой науке, я и сам, браток, не знаю. Только очень мне это было лестно, и гордился я им, страсть как гордился!
За десять лет скопили мы немного деньжонок и перед войной поставили тебе домишко об двух комнатах, с кладовкой и коридорчиком. Ирина купила двух коз. Чего еще больше надо? Дети кашу едят с молоком, крыша над головою есть, одеты, обуты, стало быть, все в порядке. Только построился я неловко. Отвели мне участок в шесть соток неподалеку от авиазавода. Будь моя хибарка в другом месте, может, и жизнь сложилась бы иначе...
А тут вот она, война. На второй день повестка из военкомата, а на третий - пожалуйте в эшелон. Провожали меня все четверо моих: Ирина, Анатолий и дочери - Настенька и Олюшка. Все ребята держались молодцом. Ну, у дочерей - не без того, посверкивали слезинки. Анатолий только плечами передергивал, как от холода, ему к тому времени уже семнадцатый, год шел, а Ирина моя... Такой я ее за все семнадцать лет нашей совместной жизни ни разу не видал. Ночью у меня на плече и на груди рубаха от ее слез не просыхала, и утром такая же история... Пришли на вокзал, а я на нее от жалости глядеть не могу: губы от слез распухли, волосы из-под платка выбились, и глаза мутные, несмысленные, как у тронутого умом человека. Командиры объявляют посадку, а она упала мне на грудь, руки на моей шее сцепила и вся дрожит, будто подрубленное дерево... И детишки ее уговаривают, и я, - ничего не помогает! Другие женщины с мужьями, с сыновьями разговаривают, а моя прижалась ко мне, как лист к ветке, и только вся дрожит, а слова вымолвить не может. Я и говорю ей: "Возьми же себя в руки, милая моя Иринка! Скажи мне хоть слово на прощанье". Она и говорит, и за каждым словом всхлипывает: "Родненький мой... Андрюша... не увидимся мы с тобой... больше... на этом... свете"...
Тут у самого от жалости к ней сердце на части разрывается, а тут она с такими словами. Должна бы понимать, что мне тоже нелегко с ними расставаться, не к теще на блины собрался. Зло меня тут взяло! Силой я разнял ее руки и легонько толкнул в плечи. Толкнул вроде легонько, а сила-то у меня! была дурачья; она попятилась, шага три ступнула назад и опять ко мне идет мелкими шажками, руки протягивает, а я кричу ей: "Да разве же так прощаются? Что ты меня раньше времени заживо хоронишь?!" Ну, опять обнял ее, вижу, что она не в себе...
Он на полуслове резко оборвал рассказ, и в наступившей тишине я услышал, как у него что-то клокочет и булькает в горле. Чужое волнение передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки не увидел в его словно бы мертвых, потухших глазах. Он сидел, понуро склонив голову, только большие, безвольно опущенные руки мелко дрожали, дрожал подбородок, дрожали твердые губы...
- Не надо, друг, не вспоминай! - тихо проговорил я, но он, наверное, не слышал моих слов и, каким-то огромным усилием воли поборов волнение, вдруг сказал охрипшим, странно изменившимся голосом:
- До самой смерти, до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул!..
Он снова и надолго замолчал. Пытался свернуть папиросу, но газетная бумага рвалась, табак сыпался на колени. Наконец он все же кое-как сделал кручёнку, несколько раз жадно затянулся и, покашливая, продолжал:
- Оторвался я от Ирины, взял ее лицо в ладони, целую, а у нее губы как лед. С детишками попрощался, бегу к вагону, уже на ходу вскочил на подножку. Поезд взял с места тихо-тихо; проезжать мне - мимо своих. Гляжу, детишки мои осиротелые в кучку сбились, руками мне машут, хотят улыбаться, а оно не выходит. А Ирина прижала руки к груди; губы белые как мел, что-то она ими шепчет, смотрит на меня, не сморгнет, а сама вся вперед клонится, будто хочет шагнуть против сильного ветра... Такой она и в памяти мне на всю жизнь осталась: руки, прижатые к груди, белые губы и широко раскрытые глаза, полные слез... По большей части такой я ее и во сне всегда вижу... Зачем я ее тогда оттолкнул? Сердце до сих пор, как вспомню, будто тупым ножом режут...
Формировали нас под Белой Церковью, на Украине. Дали мне ЗИС-5. На нем и поехал на фронт. Ну, про войну тебе нечего рассказывать, сам видал и знаешь, как оно было поначалу. От своих письма получал часто, а сам крылатки посылал редко. Бывало, напишешь, что, мол, все в порядке, помаленьку воюем, и хотя сейчас отступаем, но скоро соберемся с силами и тогда дадим фрицам прикурить. А что еще можно было писать? Тошное время было, не до писаний было. Да и признаться, и сам я не охотник был на жалобных струнах играть и терпеть не мог этаких слюнявых, какие каждый день, к делу и не к делу, женам и милахам писали, сопли по бумаге размазывали. Трудно, дескать, ему, тяжело, того и гляди убьют. И вот он, сука в штанах, жалуется, сочувствия ищет, слюнявится, а того не хочет понять, что этим разнесчастным бабенкам и детишкам не слаже нашего в тылу приходилось. Вся держава на них оперлась! Какие же это плечи нашим женщинам и детишкам надо было иметь, чтобы под такой тяжестью не согнуться? А вот не согнулись, выстояли! А такой хлюст, мокрая душонка, напишет жалостное письмо - и трудящую женщину, как рюхой под ноги. Она после этого письма, горемыка, и руки опустит, и работа ей не в работу. Нет! На то ты и мужчина, на то ты и солдат, чтобы все вытерпеть, все снести, если к этому нужда позвала. А если в тебе бабьей закваски больше, чем мужской, то надевай юбку со сборками, чтобы свой тощий зад прикрыть попышнее, чтобы хоть сзади на бабу был похож, и ступай свеклу полоть или коров доить, а на фронте ты такой не нужен, там и без тебя вони много!
Только не пришлось мне и года повоевать... Два раза за это время был ранен, но оба раза по легости: один раз - в мякоть руки, другой - в ногу; первый раз - пулей с самолета, другой - осколком снаряда. Дырявил немец мою машину и сверху и с боков, но мне, браток, везло на первых порах. Везло-везло, да и довезло до самой ручки... Попал я в плен под Лозовеньками в мае сорок второго года при таком неловком случае: немец тогда здорово наступал, и оказалась одна наша стодвадцатидвухмиллиметровая гаубичная батарея почти без снарядов; нагрузили мою машину снарядами по самую завязку, и сам я на погрузке работал так, что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо было сильно спешить потому, что бой приближался к нам: слева чьи-то танки гремят, справа стрельба идет, впереди стрельба, и уже начало попахивать жареным...
Командир нашей! автороты спрашивает: "Проскочишь, Соколов?" А тут и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться буду? "Какой разговор! - отвечаю ему. - Я должен проскочить, и баста!" "Ну, - говорит, - дуй! Жми на всю железку!"
Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожность в езде нужна, но какая же тут может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артогнем простреливается. Пробежал километров шесть, скоро мне уже на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут гляжу - мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому полю сыплет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что мне делать? Не поворачивать же назад? Давлю вовсю! И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось... Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда - не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета - не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю.
Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует, - сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет... Это как?
Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я упал как срезанный, потому что понял, что я - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает...
Ох, браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену. Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, что означает эта штука.
Ну, вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят. Четыре немецких средних танка на полном газу прошли мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал... Каково это было переживать? Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты. Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно...
Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они, шагают метрах в ста от меня. Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчаком. "Вот, - думаю, - и смерть моя на подходе". Я сел, неохота лежа помирать, потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял. И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю: "Сейчас даст он по мне короткую очередь, а куда будет бить? В голову или поперек груди?" Как будто мне это не один черт, какое место он в моем теле прострочит.
Молодой парень, собою ладный такой, чернявый, а губы тонкие, в нитку, и глаза с прищуром. "Этот убьет и не задумается", - соображаю про себя. Так оно и есть: вскинул автомат - я ему прямо в глаза гляжу, молчу, а другой, ефрейтор, что ли, постарше его возрастом, можно сказать пожилой, что-то крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую руку мою в локте сгибает, мускул, значит, щупает. Попробовал и говорит: "О-о-о!" - и показывает на дорогу, на заход солнца. Топай, мол, рабочая скотинка, трудиться на наш райх. Хозяином оказался, сукин сын!
Но чернявый присмотрелся на мои сапоги, а они у меня с виду были добрые, показывает рукой: "Сымай". Сел я на землю, снял сапоги, подаю ему. Он их из рук у меня прямо-таки выхватил. Размотал я портянки, протягиваю ему, а сам гляжу на него снизу вверх. Но он заорал, заругался по-своему и опять за автомат хватается. Остальные ржут. С тем по-мирному и отошли. Только этот чернявый, пока дошел до дороги, раза три оглянулся на меня, глазами сверкает, как волчонок, злится, а, чего? Будто я с него сапоги снял, а не он с меня.
Что ж, браток, деваться мне было некуда. Вышел я на дорогу, выругался страшным кучерявым, воронежским матом и зашагал на запад, в плен!.. А ходок тогда из меня был никудышный, в час по километру, не больше. Ты хочешь вперед шагнуть, а тебя из стороны в сторону качает, возит по дороге, как пьяного. Прошел немного, и догоняет меня колонна наших пленных, из той же дивизии, в какой я был. Гонят их человек десять немецких автоматчиков. Тот, какой впереди колонны шел, поравнялся со мною и, не говоря худого слова, наотмашь хлыстнул меня ручкой автомата по голове. Упади я, - и он пришил бы меня к земле очередью, но наши подхватили меня на лету, затолкали в средину и с полчаса вели под руки. А когда я очухался, один из них шепчет: "Боже тебя упаси падать! Иди из последних сил, а не то убьют". И я из последних сил, но пошел.
Как только солнце село, немцы усилили конвой, на грузовой подкинули еще человек двадцать автоматчиков, погнали нас ускоренным маршем. Сильно раненные наши не могли поспевать за остальными, и их пристреливали прямо на дороге. Двое попытались бежать, а того не учли, что в лунную ночь тебя в чистом поле черт-те насколько видно, ну, конечно, и этих постреляли. В полночь пришли мы в какое-то полусожженное село. Ночевать загнали нас в церковь с разбитым куполом. На каменном полу - ни клочка соломы, а все мы без шинелей, в одних гимнастерках и штанах, так что постелить и разу нечего. Кое на ком даже и гимнастерок не было, одни бязевые исподние рубашки. В большинстве это были младшие командиры. Гимнастерки они посымали, чтобы их от рядовых нельзя было отличить. И еще артиллерийская прислуга была без гимнастерок. Как работали возле орудий растелешенные, так и в плен попали.
Ночью полил такой сильный дождь, что все мы промокли насквозь. Тут купол снесло тяжелым снарядом или бомбой с самолета, а тут крыша вся начисто побитая осколками, сухого места даже в алтаре не найдешь. Так всю ночь и прослонялись мы в этой церкви, как овцы в темном котухе. Среди ночи слышу, кто-то трогает меня за руку, спрашивает: "Товарищ, ты не ранен?" Отвечаю ему: "А тебе что надо, браток?" Он и говорит: "Я - военврач, может быть, могу тебе чем-нибудь помочь?" Я пожаловался ему, что у меня левое плечо скрипит и пухнет и ужасно как болит. Он твердо так говорит: "Сымай гимнастерку и нижнюю рубашку". Я снял все это с себя, он и начал руку в плече прощупывать своими тонкими пальцами, да так, что я света не взвидел. Скриплю зубами и говорю ему: "Ты, видно, ветеринар, а не людской доктор. Что же ты по больному месту давишь так, бессердечный ты человек?" А он все щупает и злобно так отвечает: "Твое дело помалкивать! Тоже мне, разговорчики затеял. Держись, сейчас еще больнее будет". Да с тем как дернет мою руку, аж красные искры у меня из глаз посыпались.
Опомнился я и спрашиваю: "Ты что же делаешь, фашист несчастный? У меня рука вдребезги разбитая, а ты ее так рванул". Слышу, он засмеялся потихоньку и говорит: "Думал, что ты меня ударишь с правой, но ты, оказывается, смирный парень. А рука у тебя не разбита, а выбита была, вот я ее на место и поставил. Ну, как теперь, полегче тебе?" И в самом деле, чувствую по себе, что боль куда-то уходит. Поблагодарил я его душевно, и он дальше пошел в темноте, потихоньку спрашивает: "Раненые есть?" Вот что значит настоящий доктор! Он и в плену и в потемках свое великое дело делал.
Беспокойная это была ночь. До ветру не пускали, об этом старший конвоя предупредил, еще когда попарно загоняли нас в церковь. И, как на грех, приспичило одному богомольному из наших выйти по нужде. Крепился-крепился он, а потом заплакал. "Не могу, - говорит, - осквернять святой храм! Я же верующий, я христианин! Что мне делать, братцы?" А наши, знаешь, какой народ? Одни смеются, другие ругаются, третьи всякие шуточные советы ему дают. Развеселил он всех нас, а кончилась эта канитель очень даже плохо: начал он стучать в дверь и просить, чтобы его выпустили. Ну, и допросился: дал фашист через дверь, во всю ее ширину, длинную очередь, и богомольца этого убил, и еще трех человек, а одного тяжело ранил, к утру он скончался.
Убитых! сложили мы в одно место, присели все, притихли и призадумались: начало-то не очень веселое... А немного погодя заговорили вполголоса, зашептались: кто откуда, какой области, как в плен попал; в темноте товарищи из одного взвода или знакомцы из одной роты порастерялись, начали один одного потихоньку окликать. И слышу я рядом с собой такой тихий разговор. Один говорит: "Если завтра, перед тем как гнать нас дальше, нас выстроят и будут выкликать комиссаров, коммунистов и евреев, то ты, взводный, не прячься! Из этого дела у тебя ничего не выйдет. Ты думаешь, если гимнастерку снял, так за рядового сойдешь? Не выйдет! Я за тебя отвечать не намерен. Я первый укажу на тебя! Я же знаю, что ты коммунист и меня агитировал вступать в партию, вот и отвечай за свои дела". Это говорит ближний ко мне, какой рядом со мной сидит, слева, а с другой стороны от него чей-то молодой голос отвечает: "Я всегда подозревал, что ты, Крыжнев, нехороший человек. Особенно, когда ты отказался вступать в партию, ссылаясь на свою неграмотность. Но никогда я не думал, что ты сможешь стать предателем. Ведь ты же окончил семилетку?" Тот лениво так отвечает своему взводному: "Ну, окончил, и что из этого?" Долго они молчали, потом, по голосу, взводный тихо так говорит: "Не выдавай меня, товарищ Крыжнев". А тот засмеялся тихонько. "Товарищи, - говорит, - остались за линией фронта, а я тебе не товарищ, и ты меня не проси, все равно укажу на тебя. Своя рубашка к телу ближе".
Замолчали они, а меня озноб колотит от такой подлючности. "Нет, думаю, - не дам я тебе, сучьему сыну, выдать своего командира! Ты у меня из этой церкви не выйдешь, а вытянут тебя, как падлу, за ноги!" Чуть-чуть рассвело - вижу: рядом со мной лежит на спине мордатый парень, руки за голову закинул, а около него сидит в одной исподней рубашке, колени обнял, худенький такой, курносенький парнишка, и очень собою бледный. "Ну, - думаю, - не справится этот парнишка с таким толстым мерином. Придется мне его кончать".
Тронул я его рукою, спрашиваю шепотом: "Ты - взводный?" Он ничего не ответил, только головою кивнул. "Этот хочет тебя выдать?" - показываю я на лежачего парня. Он обратно головою кивнул. "Ну, - говорю, - держи ему ноги, чтобы не брыкался! Да поживей!" - а сам упал на этого парня, и замерли мои пальцы у него на глотке. Он и крикнуть не успел. Подержал его под собой минут несколько, приподнялся. Готов предатель, и язык набоку!
До того мне стало нехорошо после этого, и страшно захотелось руки помыть, будто я не человека, а какого-то гада ползучего душил... Первый раз в жизни убил, и то своего... Да какой же он свой? Он же худее чужого, предатель. Встал и говорю взводному: "Пойдем отсюда, товарищ, церковь велика".
Как и говорил этот Крыжнев, утром всех нас выстроили возле церкви, оцепили автоматчиками, и трое эсэсовских офицеров начали отбирать вредных им людей. Спросили, кто коммунисты, командиры, комиссары, но таковых не оказалось. Не оказалось и сволочи, какая могла бы выдать, потому что и коммунистов среди нас было чуть не половина, и командиры были, и, само собою, и комиссары были. Только четырех и взяли из двухсот с лишним человек. Одного еврея и трех русских рядовых. Русские попали в беду потому, что все трое были чернявые и с кучерявинкой в волосах. Вот подходят к такому, спрашивают: "Юде?" Он говорит, что русский, но его и слушать не хотят. "Выходи" - и все.
Расстреляли этих бедолаг, а нас погнали дальше. Взводный, с каким мы предателя придушили, до самой Познани возле меня держался и в первый день нет-нет да и пожмет мне руку. В Познани нас разлучили по одной такой причине.
Видишь, какое дело, браток, еще с первого дня задумал я уходить к своим. Но уходить хотел наверняка. До самой Познани, где разместили нас в настоящем лагере, ни разу не предоставился мне подходящий случай. А в Познанском лагере вроде такой случай нашелся: в конце мая послали нас в лесок возле лагеря рыть могилы для наших же умерших военнопленных, много тогда нашего брата мерло от дизентерии; рою я познанскую глину, а сам посматриваю кругом и вот приметил, что двое наших охранников сели закусывать, а третий придремал на солнышке. Бросил я! лопату и тихо пошел за куст... А потом - бегом, держу прямо на восход солнца...
Видать, не скоро они спохватились, мои охранники. А вот откуда у меня, у такого тощалого, силы взялись, чтобы пройти за сутки почти сорок километров, - сам не знаю. Только ничего у меня не вышло из моего мечтания: на четвертые сутки, когда я был уже далеко от проклятого лагеря, поймали меня. Собаки сыскные шли по моему следу, они меня и нашли в некошеном овсе. На заре побоялся я идти чистым полем, а до леса было не меньше трех километров, я залег в овсе на дневку. Намял в ладонях зерен, пожевал немного и в карманы насыпал про запас и вот слышу собачий брех, и мотоцикл трещит... Оборвалось у меня сердце, потому что собаки все ближе голоса подают. Лег я плашмя и закрылся руками, чтобы они мне хоть лицо не обгрызли. Ну, добежали и в одну минуту спустили с меня все мое рванье. Остался в чем мать родила. Катали они меня по овсу, как хотели, и под конец один кобель стал мне на грудь передними лапами и целится в глотку, но пока еще не трогает.
На двух мотоциклах подъехали немцы. Сначала сами били в полную волю, а потом натравили на меня собак, и с меня только кожа с мясом полетели клочьями. Голого, всего в крови и привезли в лагерь. Месяц отсидел в карцере за побег, но все-таки живой... живой я остался!..
Тяжело мне, браток, вспоминать, а еще тяжелее рассказывать о том, что довелось пережить в плену. Как вспомнишь нелюдские муки, какие пришлось вынести там, в Германии, как вспомнишь всех друзей-товарищей, какие погибли, замученные там, в лагерях, - сердце уже не в груди, а в глотке бьется, и трудно становится дышать...
Куда меня только не гоняли за два года плена! Половину Германии объехал за это время: и в Саксонии был, на силикатном заводе работал, и в Рурской области на шахте уголек откатывал, и в Баварии на земляных работах горб наживал, и в Тюрингии побыл, и черт-те где только не пришлось по немецкой земле походить. Природа везде там, браток, разная, но стреляли и били нашего брата везде одинаково. А били богом проклятые гады и паразиты так, как у нас сроду животину не бьют. И кулаками били, и ногами топтали, и резиновыми палками били, и всяческим железом, какое под руку попадется, не говоря уже про винтовочные приклады и прочее дерево.
Били за то, что ты - русский, за то, что на белый свет еще смотришь, за то, что на них, сволочей, работаешь. Били и за то, что не так взглянешь, не так ступнешь, не так повернешься. Били запросто, для того чтобы когда-нибудь да убить до смерти, чтобы захлебнулся своей последней кровью и подох от побоев. Печей-то, наверное, на всех нас не хватало в Германии.
И кормили везде, как есть, одинаково: полтораста грамм эрзац-хлеба пополам с опилками и жидкая баланда из брюквы. Кипяток - где давали, а где нет. Да что там говорить, суди сам: до войны весил я восемьдесят шесть килограмм, а к осени тянул уже не больше пятидесяти. Одна кожа осталась на костях, да и кости-то свои носить было не под силу. А работу давай, и слова не скажи, да такую работу, что ломовой лошади и то не в пору.
В начале сентября из лагеря под городом Кюстрином перебросили нас, сто сорок два человека советских военнопленных, в лагерь Б-14, неподалеку от Дрездена. К тому времени в этом лагере было около двух тысяч наших. Все работали на каменном карьере, вручную долбили, резали, крошили немецкий камень. Норма - четыре кубометра в день на душу, заметь, на такую душу, какая и без этого чуть-чуть, на одной ниточке в теле держалась. Тут и началось: через два месяца от ста сорока двух человек нашего эшелона осталось нас пятьдесят семь. Это как, браток? Лихо? Тут своих не успеваешь хоронить, а тут слух по лагерю идет, будто немцы уже Сталинград взяли и прут дальше, на Сибирь. Одно горе к другому, да так гнут, что глаз от земли не подымаешь, вроде и ты туда, в чужую, немецкую землю, просишься. А лагерная охрана каждый день пьет, песни горланят, радуются, ликуют.
И вот как-то вечером вернулись мы в барак с работы. Целый день дождь шел, лохмотья на нас хоть выжми; все мы на холодном ветру продрогли как собаки, зуб на зуб не попадает. А обсушиться негде, согреться - то же самое, и к тому же голодные не то что до смерти, а даже еще хуже. Но вечером нам еды не полагалось.
Снял я с себя мокрое рванье, кинул на нары и говорю: "Им по четыре кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра через глаза хватит". Только и сказал, но ведь нашелся же из своих какой-то подлец, донес коменданту лагеря про эти мои горькие слова.
Комендантом лагеря, или, по-ихнему, лагерфюрером, был у нас немец Мюллер. Невысокого роста, плотный, белобрысый и сам весь какой-то белый: и волосы на голове белые, и брови, и ресницы, даже глаза у него были белесые, навыкате. По-русски говорил, как мы с тобой, да еще на "о" налегал, будто коренной волжанин. А матершинничать был мастер ужасный. И где он, проклятый, только и учился этому ремеслу? Бывало, выстроит нас перед блоком - барак они так называли, - идет перед строем со своей сворой эсэсовцев, правую руку держит на отлете. Она у него в кожаной перчатке, а в перчатке свинцовая прокладка, чтобы пальцев не повредить. Идет и бьет каждого второго в нос, кровь пускает. Это он называл "профилактикой от гриппа". И так каждый день. Всего четыре блока в лагере было, и вот он нынче первому блоку "профилактику" устраивает, завтра второму и так далее. Аккуратный был гад, без выходных работал. Только одного он, дурак, не мог сообразить: перед тем как идти ему руки прикладывать, он, чтобы распалить себя, минут десять перед строем ругается. Он матершинничает почем зря, а нам от этого легче становится: вроде слова-то наши, природные, вроде ветерком с родной стороны подувает... Знал бы он, что его ругань нам одно удовольствие доставляет, уж он по-русски не ругался бы, а только на своем языке. Лишь один мой приятель-москвич злился на него страшно. "Когда он ругается, - говорит, - я глаза закрою и вроде в Москве, на Зацепе, в пивной сижу, и до того мне пива захочется, что даже голова закружится".
Так вот этот самый комендант на другой день после того, как я про кубометры сказал, вызывает меня. Вечером приходят в барак переводчик и с ним два охранника. "Кто Соколов Андрей?" Я отозвался. "Марш за нами, тебя сам герр лагерфюрер требует". Понятно, зачем требует. На распыл. Попрощался я с товарищами, все они знали, что на смерть иду, вздохнул и пошел. Иду по лагерному двору, на звезды поглядываю, прощаюсь и с ними, думаю: "Вот и отмучился ты, Андрей Соколов, а по-лагерному - номер триста тридцать первый". Что-то жалко стало Иринку и детишек, а потом жаль эта утихла и стал я собираться с духом, чтобы глянуть в дырку пистолета бесстрашно, как и подобает солдату, чтобы враги не увидали в последнюю мою минуту, что мне с жизнью расставаться все-таки трудно...
В комендантской - цветы на окнах, чистенько, как у нас в хорошем клубе. За столом - все лагерное начальство. Пять человек сидят, шнапс глушат и салом закусывают. На столе у них початая здоровенная бутыль со шнапсом, хлеб, сало, моченые яблоки, открытые банки с разными консервами. Мигом оглядел я всю эту жратву, и - не поверишь - так меня замутило, что за малым не вырвало. Я же голодный, как волк, отвык от человеческой пищи, а тут столько добра перед тобою... Кое-как задавил тошноту, но глаза оторвал от стола через великую силу.
Прямо передо мною сидит полупьяный Мюллер, пистолетом играется, перекидывает его из руки в руку, а сам смотрит на меня и не моргнет, как змея. Ну, я руки по швам, стоптанными каблуками щелкнул, громко так докладываю: "Военнопленный Андрей Соколов по вашему приказанию, герр комендант, явился". Он и спрашивает меня: "Так что же, русс Иван, четыре кубометра выработки - это много?" - "Так точно, - говорю, - герр комендант, много". - "А одного тебе на могилу хватит?" - "Так точно, герр комендант, вполне хватит и даже останется".
Он встал и говорит: "Я окажу тебе великую честь, сейчас лично расстреляю тебя за эти слова. Здесь неудобно, пойдем во двор, там ты и распишешься". - "Воля ваша", - говорю ему. Он постоял, подумал, а потом кинул пистолет на стол и наливает полный стакан шнапса, кусочек хлеба взял, положил на него ломтик сала и все это подает мне и говорит: "Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия".



← Вернуться

×
Вступай в сообщество «shango.ru»!
ВКонтакте:
Я уже подписан на сообщество «shango.ru»